Дипломаты - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я ничего не сказал, Владимир Ильич, — ответил Петр.
— То-то же, — Ленин пошел к выходу. Навстречу Ленину шагнул человек в вельветовой блузе.
— Простите, — обратился он к Владимиру Ильичу, — мог бы я задержать вас на минутку?
Ленин внимательно посмотрел на него: окно — рядом, и человек виден весь. Длинные, хорошо промытые волосы рассыпались и закрыли уши.
— Да, пожалуйста, но… с кем имею честь?
Человек отвел ото лба волосы.
— Я Феофан Строганов, делегат Пятого Всероссийского съезда Советов, член партии социалистов-революционеров.
Ленин поклонился.
— Слушаю вас, товарищ.
Строганов поднял голову — так удобнее было удержать рассыпающиеся волосы.
— Мне сказали, что убит Мирбах.
Ленин нетерпеливо сжал лацкан пиджака.
— Да, убит… час назад.
— Мне еще сказали, что вы решили направиться в германское посольство, чтобы выразить соболезнование.
— Да, сию минуту, если разрешите, — произнес Владимир Ильич.
Собеседник Ленина протянул руку — жест выражал нетерпение.
— Я заклинаю вас не делать этого.
— Почему?
— Есть такое абстрактное понятие: достоинство! Да, да, достоинство государства, народа, правительства, наконец собственное достоинство. Для гражданина и человека нет понятия более святого, чем это.
Ленин молча смотрел на собеседника; рука Ильича, зажавшая лацкан, казалась белой.
— Что вы хотите этим сказать?
— Если вам не дорого собственное достоинство, поберегите достоинство России, от имени которой… волею судеб… — Он шумно вздохнул. — Волею судеб… вы говорите сегодня с миром. Я заклинаю вас, — произнес он мягко и поправил волосы.
Ленин взглянул на небо — неожиданно смерилось.
Где-то высоко над Москвой грозовая туча заменила солнце и ударил гром. Он был легким и быстроногим, этот гром, как первый гонец приближающейся грозы.
— Достоинство, — произнес Ленин. Личное достоинство, — повторил он. — Мое личное достоинство ничего не значит, если речь идет о благе России. — Он задумался, быть может, он впервые представил, как сейчас явится в германское посольство в Денежном с соболезнованием — нелегкая это миссия. — О благе России…
— Но этот акт… соболезнования, — встряхнул волосами Строганов, — отнюдь не ваше личное дело и даже не дело вашего правительства.
— Нет, это дело мое… и правительства, — сказал Ленин.
Он посмотрел на небо. Оно было сплошь сизо-фиолетовым, но посреди него, точно кружочек чистой воды в проруби, прорывался кусок синевы — тучи не заволакивали этот кусок синевы, наоборот, оберегая, они отодвигали его на край неба все дальше, все стремительнее. Ленин смотрел на это озерцо чистого неба, убегающего на север, и свет этой сини лежал на его лице.
— Вы не имеете права, — почти выкрикнул Строганов; лицо его стало влажным.
— Имею. Его дал мне съезд. — Ленин направился к выходу.
Машина шла, взрывая воду. За каких-нибудь четверть часа потоки заполнили город. Небо точно отвердело, и молния колола его на острые и ломкие глыбы, как колют уголь и лед. Еще удар — и небо осыплется и завалит город. На Пречистенском бульваре ливень начал стихать. Когда молния вспыхивала, листва, промытая дождем, казалась ярко-зеленой, молодой.
Всю дорогу Ленин молчал. Петр сидел рядом с шофером и не видел лица Владимира Ильича, но слышал его дыхание. В какой раз за этот час Петр возвращался к одной и той же мысли: съезд Советов и убийство германского посла. Со времен Бреста никогда Россия не была так близка к войне с Германией, как сейчас. Издревле убийство посла было поводом к войне. История не знает случая, чтобы сторона, заинтересованная в войне, пренебрегла этой возможностью. Все, что делал Ленин после Бреста, в сущности, преследовало одну цель: охранить новую Россию от конфликта с Германией, лишить Германию возможности развязать конфликт. До сегодняшнего дня это удавалось! Сейчас немцы обрели такую возможность, какой они никогда не имели прежде: в Москве убит немецкий посол. Разумеется, приезд главы правительства в иностранное посольство по столь необычному поводу с соболезнованием акт чрезвычайный. Но, может быть, в этой напряженной ситуации это единственно уместный личное достоинство дело великое, но разве в нем суть, когда речь идет о судьбе революции. Да, если говорить по-человечески, небольшое удовольствие входить в этот дом и стоять перед белобровым молодцом, который скептическим покашливанием и молчанием демонстрирует свое пренебрежение.
Автомобиль поднялся по Пречистенке, однако в Денежный было проникнуть нелегко, — толпа заполнила мостовую. Стоял автомобиль, кажется, «роллс-ройс» или «пежо», слишком новый и нарядный для Москвы восемнадцатого года — очевидно, на место происшествия пожаловал кто-то из Иностранных корреспондентов.
— Посольство оцеплено? — наклонился Ленин, вглядываясь в стекло. Машина медленно въезжала в Денежный переулок.
— Да, мне сказали, — заметил Свердлов. Небо посветлело, и в глубине машины блеснули стекла пенсне.
— Дзержинский уже там?
— Дзержинский и Бонч-Бруевнч.
В пролете переулка, слева, глянула решетчатая ограда и за ней посольский особняк, высокую крышу которого точно венчал чугунный кубок с ясно различимым шпилем громоотвода. Вряд ли русский немец Берг, построивший этот особняк, полагал, что под его крышей разыграется одно из трагических событий века. Единственно, о чем он мечтал, — чтобы особняк белизной мрамора и добротностью дерева не уступил, а превзошел особняк брата на Арбате. Но как ни тверд был громоотвод на железном кубке над парадным входом в особняк, оказалось, что не все громы и молнии следует ждать почтенному заводчику с неба — огонь, свирепствующий на земле, не менее, грозен.
Автомобиль остановился у парадного входа. Посольская дверь полуоткрылась, и Ленин увидел на фоне деревянных панелей, ярко-желтых и лоснящихся, посольского чиновника, желтое лицо которого было неотличимо от панелей. Страх еще свирепствовал в бледно-карих глазах чиновника, а плечи, что крылья птицы, вздрагивали и приподнимались, казалось, он вот-вот сорвется и устремится прочь. Но он не бежал. Даже напротив, защитив грудь дрожащей рукой, он преградил собой вход в особняк, пытаясь установить, что, собственно, господин Ленин еще хочет от посольства, после того как главное сделано и посол убит.
Он был худ, этот человек, длинноног и длиннорук. Видно, самой большой бедой для него были диковинно длинные руки и ноги. Они тряслись. Тряслись катастрофически, и не было сил сдержать дрожь, как не было сил куда-то упрятать эти руки и ноги. Петру показалось: именно этот нелепо длиннорукий человек, а не кто иной, два с половиной часа тому назад вышел навстречу убийцам Мирбаха, быть может, даже попытался проверить мандаты, а потом ввел в покои посла. Ввел и удалился, однако, едва переступив порог приемной, а возможно, даже дойдя до середины следующей комнаты, почувствовал, как что-то толкнуло его в спину. И вдруг сами по себе распахнулись окна на улицу, распахнулись разом, как они распахивались только перед грозой. А потом комната наполнилась дымом и в покоях посла точно обломилась колонна, обломилась и рухнула, хотя человек и помнит, что там колонны не было. С той самой минуты у человека заводили руки, как два маятника. Казалось, их так раскачало в этот день, что уже ничто и никто не остановит. Сколько им ходить вот так, туда-сюда, отбивая такт бедам?
Человек унес раскачивающиеся руки и вернулся тотчас вместе с Рицлером. Очевидно, посольский скипетр был принят из холодных рук Мирбаха именно им. (Дипломатия, при всей любви к церемониям, вручает посольский жезл, как, впрочем, и отбирает его, без церемоний — шальная пуля вышибла посла, и следующий в шеренге, по крайней мере на время, занял его место.) Ленин говорил, а Рицлер стоял, закрыв глаза и выпятив губы. Желтые панели особняка больше были одухотворены и мыслью к чувством, чем лицо советника: стучи в него кулаком — не отзовется. Впрочем, губа выпячивалась и даже нежно розовела, обнаруживая и молодость и здоровье, и вопреки закрытым глазам и дежурной печали — хорошее настроение. Да, настроение тоже. А почему не быть хорошему настроению, когда доброе десятилетие человек мечтал сделать заветный шаг от советника до посла и вдруг стал или почти стал им. В конце концов не каждый день в посольских особняках рвутся бомбы и послы падают замертво. Нет, нежно-розовая губа выдавала Рицлера с головой, хотя и призвана была выражать другое: и гнев, и обиду, и, конечно, ущемленный престиж, который требовал удовлетворения.
— Прошу вас, — сказал Рицлер и двинулся в глубь дома. Русские последовали за ним.
Эта комната могла быть названа парадной. На больших приемах посольства здесь, очевидно, собирались гости до того, как их приглашали в банкетный зал. В этом случае стол посреди комнаты убирался и комната становилась просторной и действительно парадной. Однако сейчас все надежды именно на этот стол. Испокон веков он выполнял в дипломатии благодарную функцию: был зыбким, но нередко единственным мостом, соединяющим разные умы и души. Выть может, и теперь в его силах как-то объединить людей, вошедших в зал: антагонисты по всему строю взглядов на жизнь, на первоприроду и бытие человека, они отброшены, друг от друга так далеко, как только могут быть отброшены люди. Есть ли в природе мост, который мог бы соединить этих людей, и может ли им стать стол, разделивший зал надвое, большой, нарочито тяжелый и темный, с виду скорее железный, чем деревянный, точно специально выкованный для сегодняшней встречи русских и немцев.