Дипломаты - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не я ли говорил вам: если правда монополизирована, нет правды, — произнес Клавдиев неожиданно спокойно.
— Вы это к чему, Федор Павлович? — спросил Петр в тон Клавдиеву.
— Вы прихлопнули Учредительное собрание, прихлопнули грубо, силой, а оно прорвалось в июле и так пальнуло по Кремлю, что у нас стекла повыскакивали! — Клавдиев ткнул кривым пальцем в окно, заткнутое подушкой. — Вы не так единодушны, как вам кажется, вы не так сильны, как вообразили.
— Но мы правы, Федор Павлович.
Клавдиев вдруг затих, на цыпочках подошел к окну, будто подбирался к птице, которую боялся вспугнуть, быстро обернулся.
— Почему ваша правда лучше моей? И почему вы должны править Россией, а не другие?
Петр вздрогнул, точно его остановили на полном скаку: «Ну вот… Клавдиев махнул хвостом!»
— Правда не у вас и не у меня, — сказал Петр, — она у народа.
— Иначе говоря, народ это вы? — спросил Клавдиев и полез за платком.
— В какой-то мере и я, Федор Павлович.
— Почему вы, а не Учредительное собрание, например?
— Октябрь дал народу мир и землю. Учредилка не дала ни того, ни другого, да и не может дать, — возразил Петр.
— Вы обратились к этим средствам, чтобы удержаться у власти! — закричал Клавдиев. — Завтра вы отнимете у народа и мир и землю! Это всего лишь тактика.
— Нет, это стратегия, Федор Павлович.
— Неправда! Для вас тактика важнее стратегии! Вся ваша политика сплошные тактические изломы! Только то правительство прочно, которое не боится своей интеллигенции! — выкрикнул Клавдиев неожиданно, он берег эту фразу.
— Интеллигент не графский титул, доставшийся от предков, — сказал Петр, сохраняя самообладание. — Российский интеллигент — это еще и сельский лекарь, и учитель. У них не меньшее право говорить от имени интеллигенции — они добыли его холодом и голодом, Федор Павлович.
— Вы меня боитесь, а их нет, поэтому хотите отобрать у меня это право! — выговорил Клавдиев и отступил к окну,
Петр обернулся: Столетов жег его из темноты красными углями — таких глаз Белодед не видел у Столетова.
— До четырнадцатого июля осталась целая неделя, Петр Дорофеевич. — Красные угли вздрогнули. — У каждой революции есть свое четырнадцатое июля…
Петр вновь очутился на улице — старик ждал его. Они свернули на Пречистенский бульвар, зашагали в гору. Белодед продолжал спорить. Философия Клавдиева — сомнение. Все подвергать сомнению, все прощупывать нервными пальцами скепсиса. «Только то правительство прочно, которое не боится своей интеллигенции» — для него это почти кредо. «Вы меня боитесь, а их нет, поэтому хотите отобрать у меня это право». В Столетове Клавдиев нашел единомышленника или Столетов пошел еще дальше? «У каждой революции есть свое четырнадцатое июля».
Московский июль — нелегкий перевал. Кто-то одолеет этот перевал, а кто-то повернет обратно. Нет, не только для Клавдиева и Столетова перевал, для Киры тоже. Перевал.
Вечером Петр вышел из наркомата. В городе было мало огней, и глыба Большого театра казалась необычно темной.
Петр свернул направо и зашагал по Неглинному проезду. Навстречу Белодеду прерывистой и неровной цепью шли арестованные — картина восемнадцатого года! Время от времени они входили в поле уличного фонаря, и Петр видел нечесаную бороду, седую голову, по-мальчишески наголо остриженную, посеребренные виски… Шли конвойные, много конвойных, едва ли не столько же, сколько конвоируемых. Что-то защемило, застучало в сердце. «Может, и Вакула здесь?» Петр пробился к кромке тротуара, сошел на булыжник. Сейчас арестованные шли почти рядом — между ними и Петром кожаная тужурка или шинель конвойного. Все пожилые: спины колесом да неподвижные руки. «Вакула… где-то здесь Вакула!» Все забылось вот здесь, у этой роковой меты… Остались лишь страх за брата да жалость к нему, которой никогда прежде не было. «Вакула!..» Петр подобрался ближе к фонарю: еще седая голова и еще борода… Мать родная! Так это же Роман Соловьев! Уперся глазами в Петра, медленно отвел, только из ладони выпала на булыжник недокуренная папироса.
Конвой прошел, но Петр не сдвинулся с места. В нескольких шагах дымился окурок, выпавший из руки Романа…
87
В полдень следующего дня, когда Петр явился в Наркоминдел, позвонила Кира.
— Ты жив? Нет, скажи, жив? А я примчалась сюда еще утром. Я здесь, рядом с тобой, на площади.
Петр сбежал вниз — действительно, у фонтана посреди площади он увидел Киру.
— А я уж чего только не передумала… — призналась она.
Он протянул руку и коснулся плеча, потом охватил ее шею легкой ладонью и приник к виску, не устоял и тронул щеку… Как же она дорога ему! Каким же длинным и нелегким должен был показаться ей путь в Россию, когда она думала о поездке сюда, и как непросто ей было отважиться. Она приехала сюда ради него — как он этого до сих пор не повял. И от сознания, что в эти дни, да, в эти два-три дня все могло осложниться и оборваться, она показалась ему еще дороже, чем прежде… И хотелось отыскать такие слова, которые единственно могли бы объяснить ей, как он ей благодарен. Его осенила мысль, которой он до сих пор страшился: явиться с нею домой, показать ей мать и Лельку, а заодно и сказать: оставайся.
— Я хочу, чтобы ты пошла со мной к нам.
— Вот теперь?
Он кивнул.
— Пойдешь?
Она остановилась, неторопливо и бережно отвела прядь волос за ухо. Глянула ее родинка, та самая, бледная, чуть размытая, похожая на звезду.
— Пойду.
Они пошли, пошли быстро, почти бегом — вдоль Александровского сада, по Воздвиженке, потом по Арбату.
— Как Клавдиев? — спросил он, не останавливаясь. — Помнишь его девиз: «Только то правительство прочно, которое не боится своей интеллигенции!»
Она рассмеялась.
— Ты хочешь сказать, он имел счастливую возможность проверить эту истину, он же был в Москве в июле? — спросила она.
— Проверить… он? — Петр посмотрел ей прямо в глаза. — И для тебя это так же важно, как для него?
Она заулыбалась.
— Пойдем… Пойдем, — как показалось ему, она избегала ответа.
Он смотрел, как она шагает рядом, стремясь за ним поспеть, и думал: «Не должна она себя вести так, если решилась уезжать».
Им открыла мать. Видно, собиралась к вечерне — платье из черной тафты она надевала только в церковь. Открыла, сдержанно поклонилась, пропустила гостью, не без умысла поотстала, чтобы оглядеть ревнивым взглядом ее.
Они шли по дому, и Кира повторяла:
— А мне нравится у вас. Мне нравится!
Она непривычно высоко держала голову, пытаясь пошире обнять взглядом комнаты, в которые входила, точно от пола до потолка было как от земли до облаков.
— Лелька дома?
Петр оставил Киру с матерью, пошел к сестре.
Мать усадила Киру в кресло, а сама села на жесткий стул.
Они сидели и молчали, наверно, от неожиданности, оттого, что вот так вдруг очутились друг перед другом.
— Петр сказывал давеча, — наконец подала голос мать, — покойный родитель ваш был мастак по литью…
— По литью, — быстро ответила Кира, казалось, спасительное это слово освобождало Киру от разговора на деликатную тему.
— Лил стволы? — нетерпеливо передвинулась мать на своем стуле. Жена кузнеца, сама не раз стоявшая у горна и наковальни, она не рисовалась, когда говорила так. — Стволы лил? — повторила она.
— Да, пожалуй, стволы лил и отлаживал, — ответила Кира. Она не сильна была в деле столь специальном, как литье артиллерийских стволов, но, видно, отец произносил эти слова когда-то и они остались в семье.
— А отец был один, когда подался на чужбину? — вдруг спросила мать.
— Нет, с матерью.
— Мать… после отца одна?
— Да…
Вновь передвинулся стул.
— Вот то-то мы, вдовы… досыта населила нами землю война. Чего это он там развоевался? — Она подняла палец, и Кира увидела, как большая лампа, висящая посреди, вздрагивает и раскачивается, точно мансарду, куда прошел пятнадцать минут назад Петр, дыбило волной.
Петр сбежал вниз, шумно вошел.
— Небось звал, а она не хочет идти? — подняла жесткие глаза мать.
Петр смутился — незачем было сейчас обнаруживать ссору с сестрой.
— Что-то неможется ей, — строго взглянул он на мать. — Видно, солнцем голову напекло.
Мать иронически хмыкнула:
— Напекло! Где напечь-то, когда она носу из дома не кажет! Не хочет, вот и все!
— Напекло!
Мать погладила твердыми, задубевшими в работе пальцами подбородок, нежный и рыхлый.
— Может, и напекло.
Лелька не вышла и к чаю. Они пили втроем.
— Значит, отец лил стволы? — спросила мать Киру, спросила, чтобы о чем-то спросить — молчания и прежде было много.
— Да, мама мне говорила.