Рейх. Воспоминания о немецком плене, 1942–1945 - Георгий Николаевич Сатиров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пользуюсь особым доверием Овчинникова, поэтому он показал мне содержимое своего ящичка. Там оказались чайные чашечки. Не сервиз, а всего три или четыре чашечки.
— Везу подарок жене. Жаль, конечно, что не удалось достать сервиза, но и это неплохо.
— Что это, сакс?
— Да, Майсен[1037]. Не какой-нибудь, а очень старинный. Вы-то понимаете, Георгий Николаевич, а для ребят это дешевые безделушки, вроде самодельных медных колечек. Ну и слава богу, что не понимают. А знали бы настоящую цену, тогда бы, пожалуй, тю-тю мои чашечки.
В этом отношении Овчинников очень похож на Гришу Гринштейна. Сей молодой человек (ему не более 25 лет) вынес из Магдебурга только две вещи: костюм (он у него один и поэтому всегда на нем) и скрипку. Гриша перед войной был аспирантом Московской консерватории. В течение трех пленных лет (удивительно, как он жив остался: у него и внешность и выговор — классически еврейские) он ни разу не держал в руках смычка. Зато теперь Гринштейн не надышится на свою скрипку. Днем он носит ее по всему лагерю, а ночью крепко сжимает в своих объятьях. Такая привязанность к жалкой скрипчонке в стареньком футляре смешит ребят. Они думают, что Гриша спятил. А наш скрипач молчит и хитровато улыбается.
— Хотите, Георгий Николаевич, я скажу вам правду? — шепнул мне вчера Гриша. — Когда в марте пришла свобода, я думал только о том, как мне достать хорошую скрипку. И мне, знаете ли, повезло. Я нашел в келлере скрипку, да еще какую! Я ее не обменяю на пуд золота. Ведь это-то! — чтобы нас никто не услышал — ведь это настоящий Страдивари[1038]. Вы понимаете, что это такое Страдивари. Но только молчок. Тс! никому ни слова, ни полслова.
По правде сказать, Грише бояться нечего и некого. Я уверен, что балалайка какого-нибудь Иванова на наших ребят произведет большее впечатление, чем скрипка Страдивариуса.
Весь вечер и половина ночи прошли в спорах. Начали с шакальства и бандитизма, а кончили безднами русской души.
Сыр-бор загорелся после рассказа Овчинникова. Вот что он поведал нам:
— Вчера я отправился в лес, чтобы набрать там ягод. Зашел в чащу, потерял ориентировку и заблудился. Я туда, я сюда, а выбраться на дорогу не могу. Вдруг слышу голоса, крики. Я пошел в ту сторону и вышел на широкую тропу. Меня нагоняют трое цивильных. Поздоровались. Они говорят мне: «Идемте с нами». — «Куда?» — «Тут недалеко бесхозяйный дом с садом. Наберем там смородинки». — «Идем». Подошли к небольшому домику в лесу. Как водится в таких случаях, сразу выискался атаман. «Мы с Ванькой войдем в дом, — говорит он, — ты, Мишка, стань у дверей, а вы у калитки. Если кто из немцев выбежит из дома, бейте его палкой по голове!» Спустя две минуты слышу визг, а еще через минуту выбегают во двор две женщины, стуча и гремя в кастрюли, как в гонг. Увидев такое дело, я, ребята, давай бог ноги с того места. Пробежав десятка три шагов, оглянулся. Смотрю — из дома выползают мои случайные знакомые с огромными узлами за спинами. Я еще быстрее пустился бежать от того места. И хорошо сделал, потому что вскоре после этого (я спрятался в кустах) видел, как военная машина увозила арестованных мародеров вместе с награбленным добром.
— Ну что за люди! Ни совести, ни чести, ни принципов. Им бы только комсить, шакалить, пикировать, бомбить.
— Вы не знаете русского человека, — говорит Яценко. — Помните «две бездны» — вот диапазон русской души.
— Не спорю, Достоевский знал русского человека. Но какого? Ну конечно, изломанного в каменной коробке чиновничьего Петербурга. Давайте сделаем экскурс в классику и поищем других примеров. Чем, например, плох Васька Буслаев? Очень даже хорош. Я бы сказал, что этот наираспрерусский из всех былинных богатырей сидит в каждом из нас. А разве апостолы Блока[1039] — не Васьки? Самых чистых кровей Васьки. Все они ухари, озорники, хулиганы, пьяницы: «На спину б надо бубновый туз»[1040]. Но тем не менее они герои, и у них есть Христос. А у нас? Мы озорники без удали, хулиганы без крупицы геройства. В нас, пленных лаодикийцах[1041], — только половина от Васьки Буслаева, а другая от Комарова с Рогожской заставы[1042] и от… Тартарена из Тараскона[1043].
Наш батальон перевели в блоки бывшего цухткацета[1044] Саксенгаузен. Здесь каждый блок отделен от другого колючей проволокой. Первым делом мы сняли штахельдрат, разгородились. Теперь хоть можно свободно ходить по всей территории Саксенгаузена.
Всю нашу 3-ю роту поместили в 21‐й блок. Здесь койки — в три яруса. Я по своему старому обычаю полез на третий ярус. Конечно, там одни только голые доски, но меня это вполне устраивает. Одеяло у меня есть (то самое, которым я пользовался в ганауском штрафкацете), а опричь сего мне ничего не надо.
Санитарные условия в Саксенгаузе[не] вполне удовлетворительные. Я бы сказал даже, что они идеальные по сравнению с той материальной средой, которая окружала меня и моих товарищей в дармштадтском арбайткацете и в ганауском штрафкацете[1045][1046]. Начать с того, что в каждом блоке цухкацета есть большая умывальная комната. В центре ее — огромный «гриб»: фонтан с четырьмя-пятью десятками сосков; в углах — душевые кабинки; вдоль стен — бетонные корытца для мытья ног и стирки. Ну и, разумеется, аборт. Он размещен тут же в блоке. Кто волею немилостивой судьбы попал в цухткацет, тот действительно мог соблюдать все требования санитарии и гигиены, тем более что лагерное начальство строго следило за этим.
В центре цухткацета, на краю аппельпляца[1047] стоит одноэтажное деревянное здание с огромными венецианскими окнами. Оно буквально осаждено со всех сторон буйно разросшимися кустами сирени. Этот идиллический уголок Саксенгаузена именуется кранкенревиром[1048]. Внутри здания чистота и порядок. В светлых просторных палатах стоят одноярусные железные койки. Но что самое удивительное — на койках лежат мягкие матрацы, а на них — простыни, пододеяльники и байковые одеяла.
В шпитале и сейчас немало больных из числа бывших заключенных Саксенгаузена. Это преимущественно французы, бельгийцы, голландцы и немцы, но есть среди них и русские. Я беседовал со многими заслуженными узниками сего каторжного лагеря, в течение многих