Баталист. Территория команчей - Артуро Перес-Реверте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ужас. Барлес покачал головой: людям ни хрена не понять. Например, любой придурок, прочитавший «Сердце тьмы»[249], считает, что знает об ужасах все, поэтому едет в Сараево на два дня, чтобы поработать над теорией, объясняющей, откуда вся эта кровь и дерьмо, а по возвращении пишет триста пятьдесят страниц и участвует в круглых столах, где обсуждает этот вопрос с идиотами, которые никогда не дрались из-за корки хлеба, не слышали, как женщина кричит, когда ее насилуют, и не знают, что чувствует человек, когда у него на руках умирает ребенок, а детская кровь еще три для остается на его рубашке, потому что просто невозможно найти воды, чтобы ее постирать. Манифестами солидарности, статьями социально вовлеченных интеллектуалов, нотами протеста за подписью деятелей искусства, науки и литературы сербские артиллеристы подтирались вот уже три года. Однажды Барлесу здорово влетело от руководства из-за того, что он наотрез отказался брать интервью для программы новостей у Сьюзен Зонтаг, которая в это время ставила в театре Сараево «В ожидании Годо» с группой местных актеров.[250] «Пошлите кого-нибудь из отдела новостей культуры, – отбивался Барлес. – Или, еще лучше, какого-нибудь убежденного интеллектуала, увлеченного этой темой. Я необразованный сукин сын, и меня интересуют только война и хаос».
Барлес посмотрел на мертвую корову, потом на свое отражение в осколках стекла, торчавших в оконной раме, и поморщился. Ужас можно испытать на себе или наглядно показать, но передать в полной мере – никогда. Людям кажется, что апофеоз войны – это трупы, кишки и кровь. Но ужас – это нечто совсем простое: скажем, взгляд ребенка или пустое лицо солдата, идущего на расстрел. Или глаза брошенной раненой собаки среди руин, ковыляющей за тобой с перебитой пулей лапой, и ты убегаешь от этой собаки, пряча глаза, потому что у тебя не хватает духа ее пристрелить.
«Иногда ужас обретает имя и зовется домом для престарелых в Петрине», – думал Барлес, подходя к Маркесу. Тот как раз закончил с коровой и, не снимая с плеча «бетакама», прикуривал следующую сигарету.
– В подвале что-то есть? – спросил оператор.
– Как обычно: дети, женщина. И старуха.
Маркес выпустил струйку дыма изо рта и осмотрелся по сторонам, как будто все еще подыскивая, что бы ему снять.
– Страшно быть старым, – вздохнул Маркес, и Барлес знал, что этот комментарий относился к войне. Потому что Маркес, о чем бы ни говорил, всегда имел в виду войну.
– Однажды этого ничего не будет, – произнес Барлес. – Я имею в виду все это, и нас с тобой в том числе.
Маркес прищурился и кивнул:
– Я предпочитаю так далеко не заглядывать. – Он глубоко затянулся и, немного помедлив, невесело рассмеялся. – Вот поэтому я и курю по две пачки в день.
– Н-да. Уж лучше так, чем приют в Петрине.
Барлес знал, что в голове у Маркеса крутилась та же навязчивая мысль: глаза его смотрели в никуда, а лицо окаменело. Они наткнулись на дом престарелых в самом начале войны, когда половина Петрини, откуда уже эвакуировались хорваты, еще не перешла в руки сербов. Эта была территория команчей в чистом виде: они осторожно двигались по опустевшему городу – каждый по своей стороне улицы, – вглядываясь в окна домов и останавливаясь на перекрестках, опасаясь снайперов, а под ногами хрустело битое стекло. C дрожью в паху и животе, какая возникает от осознания того, что ты один на этой ничейной земле. Должно быть, они тогда искали что-нибудь съестное в наполовину разграбленном магазине: шоколад, печенье, бутылку вина. Позже, в одном из универмагов, где уже побывали мародеры, Барлес нашел подходивший ему по размеру свитер из английской шерсти, а Маркес – галстук-бабочку, которую нацепил на шею поверх рубашки цвета хаки. Потом они снимали подводку на площади, изрытой воронками взрывов: «Мы находимся в этом покинутом всеми городе» – и так далее… Барлес с микрофоном «Телевидения Испании» в руках и Маркес, занятый своим средним планом, одним глазом приникнувший к видоискателю камеры, другим следивший за обстановкой вокруг. И вдруг, когда они уже собрались уходить, они наткнулись на дом престарелых.
Они могли пройти мимо, если бы не услышали голос или, скорее, стон из разбитого окна. В здании, которое официально считалось полностью эвакуированным еще до наступления сербов, в темном коридоре прямо у входной двери на носилках остались лежать дюжина беспомощных стариков, по-видимому забытых бежавшими в спешке санитарами. Они провели три дня без воды и еды, среди жужжания мух и зловония своих экскрементов. И когда Маркес и Барлес включили свои карманные фонарики, чтобы лучше рассмотреть то, что было в этом коридоре, оба сразу же об этом пожалели. Двое стариков уже умерли. Что же касается тех, кто еще был жив, им тоже оставалось немного времени на этом свете. Репортеры погасили фонарики, включили подсветку камеры и сняли всех, кто был внутри, живых и мертвых. Когда камера приближалась, старики съеживались на носилках среди мочи и дерьма, перепачкавших их одежду и простыни, закрываясь от резавшего им глаза света камеры, и еле слышно подвывали, обезумев от страха, о чем-то умоляя эти две тени, что двигались вокруг них. Маркес и Барлес работали молча, не глядя друг на друга, и в свете от камеры их бледные искаженные лица напоминали привидения. Они прервались только один раз, когда Барлесу пришлось опереться о стену, чтобы проблеваться, но и тогда ни один из них не сказал ни слова. Потом они оставили воду и еду – все, что у них было с собой, – около коек в темном коридоре и поднялись на второй этаж, где бомба застала врасплох старика в тот момент, когда он одевался, собираясь уйти вместе со всеми. Он так и остался сидеть там, где три дня назад оборвалась его жизнь: неподвижный, одинокий, покрытый толстым слоем пыли и мелкой крошкой гипсовой штукатурки. Перед ним стояли приготовленные ботинки, которые он так и не успел надеть, а рядом – шляпа и трогательный, щемящий душу картонный чемодан. Глаза его были закрыты, выражение лица безмятежно, подбородок покоился на груди. Кровь из носа засохла