Другая свобода. Альтернативная история одной идеи - Светлана Юрьевна Бойм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Диссидентство — вовсе не синоним деструкции. От Сократа до Иисуса Христа диссиденты создавали философские движения и новые верования[770]. Слово «Диссидент» буквально описывает кого-то, кто «сидит в стороне». Но как далеко? Быть «в стороне» не обязательно означает быть снаружи, на краю или в какой-либо свободной автономной зоне. Напротив, это может означать «быть сопричастным»[771], быть значимым участником преобразования публичного пространства. Эксцентрик не убегает из системы, а вскрывает ее центр — самую суть, а порой, как отмечал Шкловский, изломанная дорога к новому началу следует за движением фигуры коня в шахматной игре, идущего боком — «третьим путем», который Арендт обнаружила в непредсказуемой диагонали свободы. Диссидентство и остранение — это два разных вида приключений, раскрывающих пределы допустимого и расширяющих границы общественной сферы. Русский писатель-диссидент Андрей Синявский (Абрам Терц), который предстал перед судом за свое творчество в 1960‐х годах и пережил тюремное заключение и ссылку, выступал в защиту ереси:
Если мы еретики, то ересей должно быть много. И в этом, мне представляется, ценность диссидентства, которое в идеале не зачаток новой церкви или нового, единого антисоветского государства, но плюралистическое общество, хотя бы на бумаге[772].
Слово «еретик» — по своей этимологии — происходит от «делать выбор»[773], а слово «ереси» относится к «школам мысли, философским сектам» без негативных коннотаций, которые возникали в эпоху раннего Средневековья часто среди представителей ранее преследуемых религий. Сами еретики нередко испытывали нетерпимость по отношению к другим еретикам. Плюрализм является наиболее радикальным аспектом в концепции диссидентства Синявского. Эти виды ересей во множественном числе ни противостоят религии или духовным вопросам, ни принадлежат к какому-либо виду ортодоксальных учений. Ересь остраняет ортодоксальное учение, с тем чтобы сохранить плюрализм духовных чаяний.
Ни в коем случае не упуская из виду культурные различия, необходимо составить единую карту межнационального пространства творческого и политического диссидентства и нонконформизма. Не судьба ему оставаться очередным пережитком «времен холодной войны», напротив — его следует перенести в контекст XXI столетия. Конечно, существует большое разнообразие форм диссидентства; даже в бывшем Советском Союзе он варьировался в диапазоне от монархизма и национализма до демократического и эстетического интернационализма с множеством оттенков-полутонов. Кроме того, следует различать те культуры, в которых плюрализм является частью национального самоопределения, и те, в которых национальная солидарность требует единства и веры, — равно как и демократические государства, где дискуссии и критика в отношении социальных и экономических систем, по крайней мере, допускаются (если не всегда приветствуются) и где практики инакомыслия подвергаются цензуре и вытесняются из политической сферы. Оптика диссидентства четко очерчивает границы вполне определенной общественной архитектуры, но вместе с тем ставит под сомнение архитектурную метафору универсального дискурса власти — будь то полная видимость паноптикума или кромешная тьма тайного подземелья, иные обитатели которого могут грезить о том, что «свободнее настоящей свободы».
С одной стороны, диссидентство является таким же обыденным явлением, как и институции, контролирующие культуру, несмотря на различия в публичном или кулуарном[774] характере выражения мнений и в степени терпимости к разнообразию. Выступая за разнообразие свобод, диссиденты нередко ставят под угрозу общинные связи, предлагая взамен более рефлексирующие формы гражданской солидарности. Иными словами, диссидентство выявляет зоны разнообразия внутри каждой отдельно взятой культуры. Таким образом, не стоило бы ограничивать диссидентов очертаниями клаустрофобических границ, за пределы которых они стремились вырваться. С другой стороны, мы не можем исключить культурные и исторические различия, переводя их на единый язык мягкого западного эсперанто. Порой именно то, что выглядит как партикуляризм и эксцентричность, фактически выявляет внутренний плюрализм и неоднородность (западного) проекта прав человека. Диссиденты обнажают противоречия между гражданской и национальной солидарностью, между всеобщим и частным, визионерским и практичным, индивидуальной эксцентричностью и свободами других. Поэтому причина, по которой я не хочу помещать свои истории о диссидентстве и остранении в рамки одной культурной традиции, заключается в том, что каждый из диссидентов представлял угрозу для своего собственного национального сообщества и присущего ему официозного патриотизма. Не то чтобы они не были патриотами, но patria[775] они зачастую понимали в более широком смысле.
Диссидентство и творческое остранение, в том смысле, как их понимал Шкловский, — как обновление видения[776], — расширяют и обновляют общественное и политическое пространство (которое больше не трактуется как вертикально выстроенная структура власти, а понимается как пространство полиса) посредством художественного и духовного воображения. Подобное явление имеет место тогда, когда художники начинают говорить на языках публичной сферы, пусть и посредством их остранения, политики — обращаться к нравственному воображению, частные лица — проявлять гражданскую позицию, а также когда национальная культура — начинает взаимодействовать с соседями и чужаками. Рассматривая эту тематику, я буду различать остранение от мира, которое в лучшем случае поощряет практику самоанализа и внутренней свободы, и остранение для мира, которое имеет отношение к общественной жизни. Диссидентство и остранение для мира требуют применения сократовского синтаксиса, а не авторитарной парадигмы. В лучшем случае диссидентство сочетает в себе форму перманентной революции с заботой о сохранении открытости миру. Этика диссидентства и остранения состоит в том, чтобы «мыслить без перил», не путать слова и поступки, уважать свободу другого, действовать и выносить суждения — с тем, чтобы противостоять банальности зла. Вновь отмечу, что диссидентство не является синонимом деструкции. Его нередко называют «диверсионной» деятельностью, но более подходящим словом может служить — «универсальная»[777]. Этот вид диверсионной универсальности предполагает постоянное взаимодействие между совестью и сознанием, общественным и частным бытием, добросовестностью и воображением, культурной мимикрией и ее случайными нарушениями. Взаимоотношения между искусством и политикой не следует сводить к предсказуемой политизации искусства и эстетизации политики, — ни то ни другое не представляется удачным вариантом[778]. Быть может, гораздо сложнее помыслить эти взаимоотношения с точки зрения архитектуры свободы и стратегий диссидентства.
Однако так уж ли часто творческие и политические формы диссидентства оказываются не в ладах друг с другом? Какого рода памятник свободе и какая архитектура свободы возникает из практики остранения и диссидентства в XX столетии и что мы должны делать с руинами, оставшимися стоять на их заброшенных строительных площадках?
Памятники революционному остранению: Шкловский и Татлин
Если бы в 1920‐х годах Ханна Арендт и Виктор Шкловский встретились в Берлине или Марбурге, то могли бы обнаружить, что их идеи остранения и политики имеют много общего. Они были связаны не только с теорией и опытом любви и тоталитаризма, но и с концепцией непредсказуемой свободы. И Арендт, и Шкловский экспериментировали с «бумажной архитектурой» свободы, которая сочетает в себе политическое