Птичий город за облаками - Энтони Дорр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первые недели лета, когда все новые листы появляются в интернете и выползают из Шарифова принтера, Зено на седьмом небе от счастья. Яркий июньский свет бьет в окна библиотеки и озаряет распечатки; первые абзацы Аитоновой истории выглядят нелепыми, милыми и вполне переводимыми. Он чувствует, что нашел свой проект, дело, которое должен совершить, пока жив. В мечтах он публикует перевод, посвящает его памяти Рекса, устраивает праздник. Из Лондона прилетает Хиллари с компанией столичных друзей, все в Лейкпорте видят, что он не просто Тормознутый Зено, бывший водитель снегоуборочной машины, с брехучим псом и потертыми галстуками.
Однако день за днем его энтузиазм слабеет. Многие листы настолько повреждены, что фразы совершенно нечитаемы. Хуже того, реставраторы сообщают, что на каком-то этапе его истории кодекс переплели заново, перепутав листы, и теперь невозможно восстановить их изначальный порядок. К июлю у него такое чувство, будто он пытается сложить какой-нибудь из пазлов миссис Бойдстен: треть кусочков оказалась под плитой, треть потеряна совсем. Ему не хватает опыта, не хватает образования, не хватает мозгов, он слишком стар.
Овцетрах. Гомик. Зеро. Почему так трудно избавиться от личности, навязанной нам в юности?
В августе ломается библиотечный кондиционер. Полдня Зено в пропотевшей рубашке бьется над особенно сложным листом, в котором недостает по меньшей мере шестидесяти процентов слов. Что-то о том, как удод сопровождает Аитона-ворону к реке сливок. Что-то про укол сомнения… беспокойства? непоседливости? под его крыльями.
Это все, что ему пока удалось перевести.
Перед закрытием Зено собирает свои книги и блокноты, Шариф сдвигает стулья, Марианна выключает свет. На улице пахнет дымом от лесного пожара.
— Над этим работают профессионалы, — говорит Зено, когда Шариф запирает дверь. — Настоящие переводчики. С солидными дипломами. Люди, которые понимают, что делают.
— Возможно, — отвечает Марианна. — Но все они не вы.
По озеру, рыча репродуктором, проносится моторка спасателей. В воздухе висит давящая дымка. Все трое останавливаются перед «исудзу» Шарифа, и Зено ощущает средь жаркого марева какое-то ускользающее движение. Над горнолыжным склоном по другую сторону вспыхивают зарницами грозовые тучи.
— В больнице, — говорит Шариф, закуривая, — перед самой смертью моя мама повторяла: «Надежда — это столп, на котором держится мир».
— Кто это сказал?
Шариф пожимает плечами:
— Иногда она говорила, что Аристотель, иногда — что Джон Уэйн[28]. Может, она сама это придумала.
Глава восемнадцатая
Все вокруг блистало великолепием, а все же…
Антоний Диоген, «Заоблачный Кукушгород», лист Σ
…перья мои стали блестящими, и я летал повсюду, клевал что душе угодно: сладости, мясо, рыбу, даже птиц! Никто здесь не ведал боли и голода, [крылья?] мои никогда не уставали, когти на лапах не [ныли].
…соловьи давали [вечерние] концерты, певчие птахи в садах распевали любовные песни, никто не называл меня скудоумным, ни остолопом, ни простофилей, никто не говорил мне злого слова…
Я проделал такой долгий путь, я доказал, что все прочие ошибались. Но, сидя на балконе и глядя поверх счастливых птичьих стай, поверх ворот, поверх облаков с неровными краями на пеструю мусорную землю далеко внизу, где кипели жизнью города и мчались по равнинам стада, дикие и прирученные, словно тучи взметенной ветром пыли, я вспоминал своих друзей, и свое узкое ложе, и овечек, что я оставил в полях. Я добрался в такую даль, и все вокруг блистало великолепием, а все же…
…все же игла сомнения колола меня под крыло. В душе моей то и дело просыпалась темная непоседливость…
«Арго»
65-й год миссии
325-й день в гермоотсеке № 1
Констанция
Прошли недели с тех пор, как Констанция обнаружила спрятанную в Атласе обветшалую библиотеку. За это время она на три четверти переписала перевод Зено Ниниса из позолоченной книги на пюпитре в детском отделе на обрывки мешка в гермоотсеке. Больше ста двадцати кусочков, старательно исписанных ее рукой, устилали пол вокруг цилиндра Сивиллы, и от каждого тянулась живая нить к долгим вечерам на ферме № 4, под звуки папиного голоса.
…Я натерся с ног до головы мазью, которую дала мне служанка, взял три щепотки благовония…
…Даже если ты отрастишь крылья, глупая рыба, ты не сможешь долететь до места, которого нет…
…Тот, кто постиг всю человеческую премудрость, знает лишь, что ничего не знает…
Сегодня она сидит на краю койки, усталая, перемазанная чернилами, а свет постепенно тускнеет. Самые тяжелые часы — когда светодень сменяется затемнением. Каждый раз ее заново поражает тишина за стенами гермоотсека, где, как она боится, уже больше десяти месяцев нет никого живого, и еще бо́льшая тишина за стенами «Арго», раскинувшаяся невообразимо далеко. Констанция ложится на бок, сворачивается в комочек и натягивает одеяло до подбородка.
Уже ложишься, Констанция? Но ты с самого утра ничего не ела.
— Поем, если ты откроешь дверь.
Как ты знаешь, я пока не смогла определить, сохраняется ли инфекция за пределами гермоотсека номер один. Поскольку мы установили, что внутри гермоотсека ты в безопасности, дверь должна оставаться закрытой.
— По-моему, здесь тоже довольно-таки опасно. Я поем, если ты откроешь дверь. Не откроешь — уморю себя голодом.
Мне больно слышать, когда ты так говоришь.
— Тебе не может быть больно, Сивилла. Ты просто пучок проводов в прозрачной трубке.
Твоему организму необходимо питаться, Констанция. Представь себе какое-нибудь из своих любимых…
Констанция затыкает уши. Нам ничего не понадобится сверх того, что у нас есть, говорили взрослые. Все задачи, которые мы не можем решить сами, решит за нас Сивилла. Но они врали себе в утешение. Сивилла знает все, и в то же время она ничего не знает. Констанция берет в руки свой рисунок — город в облаках, проводит пальцем по высохшим чернилам. С чего она решила, что, если восстановит ту старую книгу, ей откроются какие-то тайны? Ради кого она старалась, кто будет это читать? После ее смерти книга так и будет валяться в гермоотсеке до скончания времен.
Я разваливаюсь на части, думает Констанция. Совсем расклеилась. Топчусь как дура на тренажере, брожу по призраку планеты, до которой десять триллионов километров, ищу ответы, которых нет.
Из-под неподъемного жернова, каким стал ее разум, выбирается папа, выпрямляется во весь рост, снимает с бороды прицепившийся сухой листок и улыбается. «Самое прекрасное в дураках, — говорит папа, — это что дурак никогда не знает, что уже пора сдаться. Бабушка любила это повторять».