Китай, Россия и Всечеловек - Татьяна Григорьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В предчувствии зона Свободы (о его неизбежности писали философы России) происходит бунт против всякой одномерности, ограниченности, в том числе формальной логики, на смену которой должна прийти «многомерная». Но предчувствуя – на подсознательном уровне – грядущую Свободу как необходимость, человек не может ее воспринять. Не потому ли, что ищет не там – вовне, а не внутри? Сказано: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными» (Ин., 8, 32). Заметьте, сначала познаете истину, потом станете свободными. Или: лишь познавший истину может быть свободным. Лишь живущий по Истине может быть свободен. Познавший Истину совершенен, совершенный не посягает на свободу другого.
Однако время предъявляет счет. Пробуждается инстинкт свободы, проявляясь в стремлении избавиться от прежних форм зависимости. Освобожденное от слов пространство заполняется чем-то логически необоснованным: сценой, случайным фрагментом – «клипом». Собственно, разрыв логической связи, ее замена спонтанным фрагментом началась уже давно – в искусстве авангарда, в философии. Называют Василия Розанова, Льва Шестова, который уверял, что философия должна стать «фрагментарной», как у Ницше. Почему? Не потому ли, что настало время Свободы? Но Свобода есть Целое. Освобождаясь от уз, не освободиться бы от Основы, без которой все рушится, обречено на «бездомность».
Но те, кто не утратил чувства Целого, пришли не к «атомизации», а к Всеединству, к «индивидуализации любви» (по Вл. Соловьеву) или к «сингулярному сознанию», каждая точка которого сопряжена с вечностью (по Бердяеву, для которого свобода духовна – «дух индивидуализирует»). Однако человек, не привыкший к Свету, зажмурился и пошел по прежнему пути: не индивидуализируется в духе, а дробится в материи. Пошел по доступному пути, не требующему душевных усилий, приняв часть за Целое. Об опасности подмены целого частью века назад предупреждали святые отцы. Истинным душам свойственно «видение и знание не от части и не по частям… но целостное и всеобъемлющее» («Исповедь» Блаженного Августина, 12, 13). Бог привел все к единому порядку, продолжает святой Августин, но человек «разрывает» единое целое, предпочтя из личной гордости «одну часть», «мнимое единство», таким образом, ставит «часть» выше «целого».
Оттого и стало наше сознание «одномерным», «несчастным». Не желая с этим мириться, бунтуют. Не только глашатаи «контркультуры», выступившие против репрессии в человеке природного начала, но почти все искусство XX века направлено против ущемления человеческой свободы. [405] Но и бунтуют по старинке: не то, так другое, третьего не дано, мыслят по принципу рычага – или то, или другое. Оттого впали в другую крайность и пришли к тому же – к зависимости от свободного чувства (либидо). Уповают на фрагмент, на часть, а потом удивляются, что перестали понимать происходящее. И социологи признают, «что наша жизнь все больше раскалывается на автономные области, никак не связанные или связанные тем, что вставляются в автоматизированную организацию, в механизмы, господствующие в нашей жизни». [406]
Так что дело не в Логосе, а в унаследованном образе мышления, разделившем все на противоположные части, чтобы удобнее было перекраивать Природу по своему усмотрению. Но напомню: все искусственное, состоящее из частей подвержено исчезновению в отличие от того, что существует вечно. На Востоке извечен Разум Будды, Великое Дао, на Западе – Логос, Бог. То, что не возникает, не может исчезнуть, и, стало быть, человек не обречен. Извечно благое – то, что задано свыше, назови это волей Неба или Божьим Промыслом, – не может не осуществиться, если, конечно, человек не успеет исчезнуть с физического плана. А чтобы этого не случилось, инстинкт самосохранения заставляет задуматься, почему все идет не туда. Каков Путь, предназначенный человеку? Ведь не только искусство рассекается, уподобляясь «клипу», но разрываются все жизненные связи: человека с природой, семейные, национальные. Не оттого ли, что не меняется сознание человека?
Теряя человеческое измерение, жизнь начинает уподобляться случайности, стихии. И чем выше поднимается технология, тем ниже опускается человек, хотя задумано иначе. Средство и цель поменялись местами. Волей-неволей человек начинает озираться в поиске альтернативного Пути. И есть, видимо, причина интереса к японской культуре; даже сравнивают «клиповое сознание» с японским хокку. В этом стоит разобраться. (Но о хокку чуть позже. Скажу только, что при внешнем сходстве внутренне они не соответствуют полностью, как не соответствует часть целому.)
Итак, с одной стороны закономерно, что появилось «клиповое сознание» – потребность в открытости, в преодолении линейного мышления, замкнувшегося на самом себе в своего рода петлю. С другой, сознание не вышло за рамки того же дихотомического мышления, скорее представляет его конечную остановку, или «плод» (если воспользоваться буддийским пониманием причинности – инга: созревший плод несет свое семя). Может быть, это сигнал бедствия? Дальше делить некуда. Отпадая от Целого, все превращается в свою противоположность. Время, отпадая от вечности, превращается в разрушительную стихию, начинает тиранить человека. И об этом появляются книги. [407] Предоставленное самому себе время набирает скорость, а на скорости человек не успевает ни думать, ни чувствовать, автоматизируется. Красота, отпадая от морали, теряет себя и уже не возвышает человека над собой, а опускает его ниже себя. Отсюда потеря художественного вкуса, невзыскательность – стихия вульгарности, которая поглощает все, начиная с языка. Порча языка от порчи души. Легализация бранных слов – свидетельство заболевания, духовной деградации нации. Как нужно ненавидеть Россию, чтобы надругаться над ее языком, над душой нации, заменив живые слова мертвыми. (И не возродится Россия без возрождения языка, что положило бы конец демографическому кризису. Все связано в гораздо большей степени, чем это кажется, скажем, организаторам «Культурной революции»; само название парадоксально: там, где есть культура, не нужны революции.)
Участь дробления миновала японскую культуру. На ее почве не могло возникнуть «клиповое сознание». Не потому ли, что мастера дорожили целостной природой сущего, ощущая Неизменное в Изменчивом? Река жизни течет, меняясь на поверхности, не меняясь на глубине. Говоря словами даоса Чжуан-цзы: «В разделении есть нераздельное, в спорном есть бесспорное». Чувство Неизменного в Изменчивом возвысило японское искусство, поставило его над временем. Менялись стили от эпохи к эпохе, но неизменным оставался дух или стремление к Истине-Макото, к извечно Прекрасному. Отсюда и независимость от времени традиционного искусства Японии: поэзии, театра, живописи – на протяжении веков оно сохранялось почти в первозданном виде. Оттого растет к нему интерес, и не только в Японии. Не потому ли, что японское искусство ориентировано не на свободную волю человека, теряющую себя вне духа, а на волю богов-ками?
От них потомки унаследовали «светлое, чистое, прямое сердце» (ака-руки киёки наоки кокоро) – свидетельствуют древнейшие тексты Японии. И нет того, кто не имел бы своего сердца-кокоро: человек ли, поэзия или сердце весны. Кокоро едино и у каждого свое, о чем века спустя сказал проповедник «Учения о сердце» Сёо: «Если у Вселеной одно сердце, значит, каждое сердце – Вселенная».
А насколько это естественно для японской души, свидетельствует реакция японского романтика конца XIX века Китамура Тококу на европейскую науку: «Ныне существует некая философия… В Древности же не было иного пути к познанию истинной сущности Вселенной, кроме как через сердце человека. И потому, поддаваясь очарованию цветов, приближаясь душой к явлениям иного мира, здесь, под блуждающей луной, слушая ветер и созерцая дождь, мы проникаем в сущность единого бытия Природы». [408] И вряд ли романтику могла прийти в голову мысль, что те же чувства испытывал его далекий предок, поэт Кино Цураюки, когда писал в Предисловии к антологии «Кокинсю» в 905 году: «Песни Ямато! Вы вырастаете из одного семени – сердца и превращаетесь в мириады лепестков речи – в мириады слов. Люди, что живут в этом мире, погружены в густые заросли суетных дел; и все, что наполняет их сердца, они высказывают в связи с тем, что они слышат и что они видят. И когда слышится голос соловья, поющего среди цветов свои песни, или голос лягушки, живущей в воде, кажется: что же из всего, что живет на земле, не поет собственной песни?» (перевод А. Е. Глускиной). Это было естественно для японского поэта любого времени, которого он мог не замечать, как не замечал себя во времени. Он как бы не сам сочиняет стихи, а берет их от цветов, от птиц, от лунного сияния, лишь настраивая свое сердце в унисон с тем, что видит и слышит. Благодаря этому и проникает в то, что невидимо, но радует душу во все времена, ибо вечно и прекрасно.