Избранные произведения в трех томах. Том 3 - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот так, дорогой друг, — сказал Орлеанцев, забирая у него из рук бумажку. — Коротковата у вас память. Что же вы молчите? Ваш это документ или нет? Деньги за изобретение вам будут причитаться или не вам? Может быть, и в самом деле несколько десятков тысяч уступим молодой симпатичной даме — товарищу Козаковой?
— Несколько десятков тысяч? — шепотом переспросил Крутилич.
— А как вы думали? Будет патент. Изобретение пойдет и на другие заводы… Да, предстоят крупные деньги.
Крутилич схватился за голову. Обошел, обвел вокруг пальца его Орлеанцев, взял мертвой хваткой за горло. Это не дурак Воробейный. Это настоящий дьявол. Крутилич, конечно, понимал, откуда мог взяться такой документ, он понимал, что завтра Орлеанцев его обнародует, поднимет шум, объявит, что кто–то затер еще одно предложение Крутилича, как затирали раньше; возможно, на этот раз прямым виновником зажима будет объявлен Чибисов, которого Орлеанцев ненавидит, о чем нетрудно догадаться. Все, все будут на стороне обманутого Крутилича, в этом и сомневаться нечего. Козакову пожалеют, — бедняжка, мол, не повезло, изобрела уже изобретенное. Приоритет, конечно, перейдет на сторону его, Крутилича. А может быть, Воробейный, не поладивший с Козаковой, обвинит ее в плагиате, в том, что именно она перехватила идею Крутилича. Будут искать подлинник докладной. Не найдут. Чибисову попадет за утерю документа.
Крутилич боялся поднять глаза на Орлеанцева. Он был во власти этого человека. Не было сил отказаться от близкого успеха, от близких денег. Наконец–то он станет настоящим изобретателем, настоящим! А не жалким маньяком, обившим за свою жизнь тысячи порогов в многолетней ходьбе за счастьем.
— Да, да, я совсем позабыл об этом, — сказал он еле слышно. — Совсем позабыл. Голова… Мне надо лечиться, да, да…
— Ну вот, дорогой мой, я рад просветлению вашего разума, — с облегчением вздохнул Орлеанцев. — Теперь перед вами три задачи. Первая — уже об этом больше не забывать. Вторая — найти к завтрашнему дню все черновики докладной записки. Они у вас, безусловно, сохранились. Рукописные черновики. Всяческие записи. Наверно, есть даже и эскизики. Есть эскизики?
— Кажется, — пролепетал, так и не поднимая головы, Крутилич.
— Отлично. Ну и третья, тоже совершенно обязательная задача: пойти и извиниться перед Воробейным. Вы его напрасно обидели, напрасно, Крутилич.
Крутилич был побежден, победитель Орлеанцев мог диктовать ему любые условия, мог как угодно издеваться над ним. Но Орлеанцев этого не делал. Все условия его были деловые и отнюдь не обидные, кроме извинения перед Воробейным, но что же делать — можно стерпеть, дело минутное, можно один раз унизиться перед отвратительным человеком, зато впереди столько возможностей, столько удовольствий. Да, единственно неприятно — это условие. В остальном Орлеанцев корректен и великодушен, ничего не скажешь. Он даже вот предлагает пойти в ресторан, встряхнуться немножко; говорит, что если у Крутилича нет денег, сам заплатит; пусть Крутилич не беспокоится.
Но Крутилич идти никуда не может, Крутилич устал, нервы его действительно на пределе. Нет, он останется дома, ляжет спать.
— Но прежде чем спать, — сказал Орлеанцев, уходя, — извольте отыскать свои черновики. Вот так. Желаю успеха.
Затворив дверь за Орлеанцевым, Крутилич вернулся в кресло напротив того, в котором только что сидел Орлеанцев. Надо было продумать и решить вопрос, как же все–таки быть с Козаковой. Есть три решения. Первое — взять ее в соавторы, таким образом, она пострадает только на пятьдесят процентов. Второе — счесть, что молодая инженерша уже изобрела изобретенное, повторила его, Крутилича, настоять на своем приоритете, который безусловно признают любые инстанции, — копия докладной имеется, к утру будут черновики и наброски чертежей, эскизы; для этого в сундуке, у Крутилича есть и выцветшие листы писчей бумаги, и чернила можно так развести, что написанное ими вполне сойдет хоть за прошлогоднее. Все это можно, все это будет. И таким образом Козакова пострадает на полные сто процентов. Но ведь возможно третье решение — обвинить ее в плагиате, в том, что она присвоила чужое предложение. Тут уж дамочка пострадает не на сто и даже не на двести, а на всю тысячу процентов.
Какое из решений выбрать? От этого зависит дальнейшая тактика. Крутилич мысленно видел перед собой Орлеанцева, всматривался в его лицо, в его глазах пытался прочесть ответ на трудный вопрос. Таких глаз этого человека никто, наверно, не видел, только Крутилич увидел их, только Крутилич знает, что инженер Орлеанцев не всегда улыбается, не всегда произносит тосты за дружбу. Он не мог не восхищаться этим человеком, О, если бы этот человек да жил где–нибудь за рубежом, у капиталистов, он был бы великим боссом, он мог бы ворочать громадными делами, швыряться миллионами, перед ним трепетали бы и президенты и гангстеры. Он всех прибрал бы к рукам, величайший из величайших.
И он снова прав — нельзя жить в таком запустении, в такой грязи, которая неизвестно откуда берется. Крутилич пошел на кухню, хотел взять веник и подмести пол.
Но сорговый веник уже отслужил и распадался на отдельные стебли.
Открыл сундук, достал необходимое. Сел за стол, разложил бумаги, принялся за работу. Снова видел перед собой Орлеанцева. Восхищался Орлеанцевым. И ненавидел его. Остро, бешено, непримиримо.
9
Степан жил в заводском общежитии. Было это очень удобно для холостого. О постельном белье не заботься — когда надо, тогда и переменят. В помещении подметут, приберут, пол вымоют. Если рано вставать — разбудят. То, что их четверо в одной комнате, это Степана не стесняло. Наоборот, от этого только веселее; привык к многолюдству. Ну, правда, спишь иной раз ночью, а в коридоре шум, грохот, словесная перепалка: кто–то возвратился с гулянки. Проснутся все четверо, а потом и не уснуть: один другому мешает разными рассуждениями по этому поводу. Но это ведь не каждую ночь случается…
Зарабатывал Степан неплохо. Приоделся: купил готовый костюм из темно–серой шерсти, черное широкое пальто, черные ботинки, вязаный пестрый шарф. Долго не знал, как быть с головой: шляпу ли купить, кепку или фуражку? Любил когда–то фуражки — морские, с «капустой». Но молодое время прошло, и такую фуражку уже ни с того ни с сего не наденешь. Да и к пальто к его широкому она не пойдет. Примерил шляпу в магазине, глянул в зеркало — застеснялся видеть себя такого, быстренько снял, возвратил продавщице. А та стояла что истукан; хоть бы посоветовала что–нибудь, просто бы рот разинула, слово сказала. Берут же таких в торговлю… А им бы в похоронном бюро работать, где, в общем–то, уже разговаривать не с кем и ни к чему.
Приобрел в конце концов новую кепку взамен старой и ходил по–прежнему в кепке. «А новая–то кепочка вас молодит, Степан Тимофеевич, — сказала ему кокетливая уборщица в общежитии. — Как надели ее — сразу годочков десяток долой».
Когда стригся в парикмахерской и сидел, повязанный вокруг шеи этакой белой штуковиной, какую ребятишкам в детском саду надевают во время еды, чтобы кашей не обмазались, вспомнил эти слова и долго рассматривал свое лицо. Нет, даже если и десять годочков сбросить, все равно не тридцать восемь дашь ему, Степану, глядя на эту личность, а все сорок пять, а не то и с полсотни; почти Платона догнал — морщины, седина, волосы на темени по штукам пересчитать можно…
Задумывался Степан над своей дальнейшей жизнью. Работает он хорошо, даже очень хорошо; его хвалят, имя Степана постоянно на доске передовиков; но не с кем ни заработок разделить, ни похвальные слова, ни удовольствие видеть свою фамилию в почетном списке под стеклом. Леля окончательно ушла из его жизни. Даже если бы все еще и чувствовал он к ней что–нибудь, то все равно встретиться больше бы не смог. Разно вели они себя в трудных обстоятельствах; ниже, намного ниже ее оказался он, крепкий, молодой, здоровый мужик; простить это самому себе невозможно, пусть если и простят другие. Но у него и чувств к ней никаких не осталось; не о такой Леле помнил долгие годы; новая — она была незнакомая, чужая, Дмитриева. Напрасно Дмитрий порушил отношения с ней. Ну чем, спрашивается, он, Степан, помешал им? Что он — права какие–нибудь заявлял на Лелю? Или косо смотрел на брата? Нет же. Пусть бы жили, как прежде им жилось.
Не одобрял Степан поведение Дмитрия, говорил себе, что вот соберется да потолкует с ним, пристыдит. Но толковать не спешил. С Дмитрием много не натолкуешься; еще неизвестно, под какую руку ему попадешь; так отбреет, и жизни рад не будешь. «Эх, Оленька, Оленька!..» — вздыхал иной раз Степан, но это уже совсем не относилось к реально существовавшей Леле.
Когда–то там, далеко, думы о будущем непременно связывались с Оленькой Величкиной. Теперь они не были связаны не только с ней, но и вообще ни с кем. И от этого на душе лежали тяжелые холодные булыги.