Новый Мир ( № 8 2004) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2 Конечно, наш читательский и жизненный опыт научил пониманию того, что поэт (особенно хорошо это понимаешь, когда наличествует факт личного знакомства, а то и дружбы) и его лирический герой — далеко не одно и то же, что между этими двумя “я” существует дистанция, иногда — “огромного размера”.
3 Они о том, что “прошлое — настало”. Испытанный и проверенный образ: в такие времена все откатывается назад, цивилизация встает на четвереньки и залезает на дерево. “Человечества не стало. Волчество. / Полоз вместо колеса”.
4 Небось, дескать, вразрез и напрочь.
Pro et contra Ивана неистового
И. А. Ильин: pro et contra. Личность и творчество Ивана Ильина в воспоминаниях,
документах и оценках русских мыслителей и исследователей. Антология. СПб.,
Издательство Русского Христианского гуманитарного института, 2004, 895 стр.
В 1934 году — через двенадцать лет после высылки из советской России — Иван Ильин писал из Берлина в Париж Ивану Шмелеву про “страшное сознание своего одиночества, своей ненужности, своей черной ненужности для чудесной нашей родины <...>. Конечно, честь и верность мои со мною, и я знаю, хорошо знаю те часы, в которые я их предпочел всяческому личному устроению. Но Господи Боже мой! Что за страшное время выпало нам на долю, что негодяям, законченным лжецам и бесстыдникам пути открыты, а нам — поток унижений”. Еще актуальнее звучит и ответ Шмелева: “В наше время нет или почти нет великого творчества, огня, опаляющего душу, служения словом <...>. Измельчали, опошлились, оторговились, опохабились, обазарились, обрыночнились...”
Не раз в переписке их1 сквозь сетования на ненужность и одиночество сквозит упование на востребованность в “грядущей России”. Сбылось ли оно? Отчасти да: книги Шмелева продаются в приходах даже за церковными ящиками, а у Ильина вышло многотомное собрание сочинений, которое еще будет пополняться и дальше. Но и — нет, ибо их влияние настолько же несопоставимо с тем, на которое они уповали в изгнании, насколько современная Россия отлична от той “грядущей”, о которой они мечтали.
Об антологии “Pro et contra” мне уже приходилось писать, рецензируя том о Константине Леонтьеве2. С тех пор в этой серии вышло много отличных книг, объемно высвечивающих лучшие фигуры отечественной культуры, — и вот книга об Ильине. В определенных православных “белых” кругах Ильин ныне — фигура культовая; публицистика его оказалась живее и интереснее, пожалуй, публицистики любого из его современников, включая Георгия Федотова, его заблуждения поучительны, а сердечный пафос не остывает во времени.
...Открывается том фрагментом воспоминаний Евгении Казимировны Герцык, на двоюродной сестре которой был женат философ. “Всегда вдвоем — и Кант. Позднее — Гегель, процеженный сквозь Гуссерля. И так не год, не два”. Возможно, именно потому, что Ильин был еще и “ученым гегельянцем”, Ленин не допустил его расстрелять, хотя после революции тот и оказался в гуще антисоветской политики. “И как бывает порой с русскими немцами (Ильин по матери — немецких кровей. — Ю. К. ), у него была ревнивая любовь к русской стихии — неразделенная любовь”. Была в Ильине — уже и в двадцать лет — “священная безуминка”, в течение всей жизни закипавшая порой в интеллектуальную желчь, злость; полемическое равновесие — не его добродетель. “Знакомство с Фрейдом, — вспоминала Герцык, — было для него откровением: он поехал в Вену, прошел курс лечения-бесед, и сперва казалось, что-то улегчилось, расширилось в нем. Но не отомкнуть и фрейдовскому ключу замкнутое на семь поворотов”. Впрочем, интеллектуальные стычки, выходившие за границы приличий, — приметное свойство того бурного и мутного предреволюционного времени вообще, серебряный век наш был не без червоточины. Так повздорил Ильин, к примеру, с Андреем Белым: “на разрыв аорты”, — а всего-то из-за музыки Метнера. Белый и сам не сахар, тоже особым равновесием не отличался, но на каждого “безумца” найдется другой, покруче (как на Стриндберга — Ницше), и — писал Белый об Ильине — “этот талантливый философ казался клиническим типом <...> ему место было в психиатрической клинике <...> наше знакомство определялось отнюдь не словами, а тем, как молчали мы, исподлобья метая взгляды друг в друга”.
Ильин однажды замечательно точно определил распространенный прием полемики: “инсинуировать пакость сердца своего предмету своего недоброжелательства”. У самого Ильина сердце было чистым до детскости, беззащитности. Но неосознанно и он приписывал некоторые собственные качества своим оппонентам. Так про маститого юриста и кадета Кокошкина Ильин писал, что тот “понимал политику как мечтатель и доктринер”. Речь идет о либерализме Кокошкина, но ведь и мечтательность, и доктринерство, и утопизм могут быть и с другим идеологическим знаком, и в этом плане Ильин сам заплатил им щедрую дань. И — верил в белого если не Царя, то Вождя, способного вытащить Россию из коммунистической бездны, настолько, что, когда скоропостижно скончался барон Врангель (действительно крупнейший, очевидно, наш политический деятель после Столыпина), умолял не хоронить его до появления трупных пятен — в надежде на летаргию.
“Иван Ильин — тип германца”, — обронила Герцык. Ницшеанская вера Ильина в вождя, водителя и спасителя человеков, не сразу отшатнула его — от Гитлера. “Как Вы могли, русский человек, пойти к Гитлеру?” — вопрошал Роман Гуль Ильина в конце 40-х годов, порывая с ним. Передёрг. Ильину в гитлеровской Германии запретили преподавание, лишили куска хлеба, и ему — при содействии Сергея Рахманинова — пришлось перекочевать от немцев в Швейцарию. Но определенные иллюзии в отношении Гитлера у Ильина поначалу были.
...Оказавшись после ленинской тирании в послевоенной Германии, социально и культурно разлагавшейся на глазах и могшей в любую минуту стать добычей для коммунистов, Ильин увидел в национал-социализме панацею от красной угрозы. Гуль недобросовестно упрекает его за это уже после Второй мировой войны, Холокоста и всех прелестей фюреровского беснования. Задним умом все умны. А в начале казалось, что “фашизм мог и не создавать тоталитарного строя: он мог удовлетвориться авторитарной диктатурой, достаточно крепкой для того, чтобы: а) искоренить большевизм и коммунизм и б) предоставить религии, печати, науке, искусству, хозяйству и некоммунистическим партиям свободу суждения и творчества в меру их политической лояльности”. Но если фашистам — предупреждал в 1948 году Ильин — “удастся водвориться в России (чего не дай Бог), то они скомпрометируют все государственные и здоровые идеи и провалятся с позором”.
Или вот Андрей Белый — не сморгнув, в своих не лишенных подсоветско-конъюнктурных интонаций мемуарах “Между двух революций” аттестует Ильина “воинственным черносотенцем”. С чего же он это взял? Какая недобросовестность — знал, что политэмигрант Ильин за руку не схватит. А между тем Ильин еще в 1926 году писал: “Для того чтобы одолеть революцию и возродить Россию, необходимо очистить души — во-первых, от революционности, а во-вторых, от черносотенства <...> Черносотенство есть противогосударственная, корыстная правизна в политике” . (Здесь и далее курсив Ильина.)
Ильин дорог и интересен именно своей попыткой выработки новой идеологии: одновременно правой и — просвещенной, моральной — но свободной от обскурантизма. Он срывался, и срывался неоднократно, доходя порой до абсурда, но в главном здравости тоже ему хватало...
Знаменитая его книга “О сопротивлении злу силою” (1925) всколыхнула эмигрантов всех политических лагерей. Теперь вся эта полемика собрана под одной обложкой и составляет замечательную яркую и интересную идеологическую полифонию.
Сейчас сразу и не поймешь: из-за чего весь сыр-бор? Взыграло интеллигентское ретивое, и на Ильина накинулись сразу всей стаей в амплитуде от новых религиозных философов до эсеров-террористов. Набросились в стиле “неистового Виссариона”: “Апостол кнута! Проповедник невежества!” Верно, не научила их революция ничему. Ладно социал-демократка Кускова: мол, Ильин проповедует “о допустимости попрания зла с точки зрения православия”. Ужасно. То ли дело предшественники Кусковой: “Желябов, Перовская, сотни других борцов отдавали жизнь за отпор злу. <...> Главное значение террора было в борьбе со злом, в прямой с ним схватке, в отпоре злу, а не в мести”. Или эсер Чернов: “В террористе боевой героизм достигает своего максимума <...> одиночество террориста требует чрезвычайной внутренней силы, сосредоточенности, силы личной убежденности и энтузиазма. <...> Коллизия кажется неразрешимой. Она выливается в яркой безысходной формуле: „нельзя — и надо”, как повторял когда-то в величайшем напряжении своей чуткой, беспокойной совести Иван Платонович Каляев”. Или: “Если мы вспомним, как решали для себя эти вопросы подвижники и герои подпольной террористической борьбы против самодержавия, мы увидим здесь (в книге И. Ильина. — Ю. К. ) перепевы их задушевнейших мотивов. Ильин лишь повторяет зады революции... посильно пытаясь соответственно их освоить согласно потребностям контрреволюции”. В этом-то все и дело: нам вас убивать можно, а вам нас — нет! Этим десятилетиями держалась тлеющая русская революция, в этом находила она поддержку у Льва Толстого, либеральной адвокатуры, уж не говорю об идеологах-разночинцах. И вдруг Ильин осмелился возвысить свой голос, что на террор, на революцию надо отвечать адекватно и это даже богоугодно. Ка-ра-ул! Зинаида Гиппиус об И. Ильине: “Это не философ пишет книги, не публицист фельетоны: это буйствует одержимый”. Ильин и впрямь был человеком клокочущим и порою неистовым и мог, как теперь говорят, “подставиться”, когда утверждал, например, что дух немецкого национал-социализма сродни духу русского белого движения. Но согласитесь, есть же правда в его ответных — Гиппиус — словах: “В час величайшего крушения и унижения Родины патриоту естественно быть одержимым любовью к ней и буйно относиться к ее врагам <...>”.