Другая свобода. Альтернативная история одной идеи - Светлана Юрьевна Бойм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слухи, беспокоящие тебя, это клевета, которая всецело совпадает с прочим опытом, каким мне пришлось обогатиться за последние годы <…> Чтобы прояснить, как я отношусь к евреям, приведу следующие факты.
В текущем зимнем семестре я был в отпуске и потому летом заблаговременно объявил, что хотел бы, чтобы меня оставили в покое, и что я не буду принимать никаких работ и т. п. Но тот, кто тем не менее приходит и срочно должен защищаться и может это сделать, — это еврей. Тот, кто может каждый месяц приходить ко мне, чтоб сообщать, как протекает работа над большим исследованием <…> — это опять-таки еврей. <…> Кто благодаря мне получает стипендию в Рим — это еврей. — Если кому-то нравится называть это «ангажированным антисемитизмом», ради бога. <…> Но я уже давно отвык от того, чтобы ждать от так называемых учеников какой-либо благодарности или хотя бы пристойных убеждений. В остальном я бодро занимаюсь своей работой, которая становится все трудней, и шлю тебе сердечный привет. М.[682]
Можно было бы с сочувствием отнестись к профессору, пытающемуся выполнить некую работу во время своего творческого отпуска, если бы не дата — 1933 год и если бы не место — нацистская Германия. Здесь царит настроение заговорщической паранойи, обиды и жалости к себе — несчастного сочувствующего нацистам великого философа, который считает себя осажденным и эмоционально преследуемым своими неблагодарными еврейскими и арийскими учениками. Если и существовали чувства, которые Арендт презирала более всего, то это — обида и жалость к себе. Ее жизнь после 1933 года оказалась — мягко говоря — более сложной, чем его, но жалость к себе стала той ловушкой, в которую ей, по счастью, удалось не угодить.
После этого краткого обмена письмами в 1933 году Арендт была арестована гестапо и буквально чудом сбежала — сначала в Чехословакию, а затем во Францию и, наконец, — в Соединенные Штаты Америки. Хайдеггер же стал ректором университета во Фрайбурге, произнеся свою пресловутую ректорскую речь, выражающую его романтическую симпатию к нацистскому идеализму и борьбе с вульгарным «гуманизмом» мира модерна. Его непосредственное сотрудничество с нацистами было недолгим, поскольку нацистской номенклатуре едва ли был реально полезен капризный философ, который, несмотря на свое искреннее восхищение германским лесом, держался слишком близко к древним грекам, что выглядело весьма подозрительным в глазах ортодоксальных нацистов[683]. Арендт же полагала, что он упорствовал во грехе своего неизлечимого романтического национализма, слепо не замечая его подводные камни и потайные ходы[684].
Это может показаться странным, но с возобновлением их переписки — почти двадцать лет спустя, — после обилия лжи, предательств, войны и Холокоста и ее изгнания, — Мартин продолжал представлять свою Ханну все в том же германском пейзаже. В письме от 14 сентября 1950 года Хайдеггер благодарит ее за «прекрасный вечер» и описывает фотографии, которые она прислала ему, — так, будто они являются подлинными произведениями искусства. На первой фотографии Ханна предстает перед ним в подобии молодой Афродиты: «Снимок, на котором ты стоишь в пальто, развевающемся под морским ветром, повествует мне роскошным языком о рождении Афродиты <…> Жаль только, что ты явно вынуждена смотреть на солнце и потому глаза не настолько открыто сияющие, как вся фигура; и все же это неповторимый взгляд»[685]. На другой фотографии 1950 года Ханна — в образе музы в природном ландшафте:
Почему он мне особенно пришелся по душе? Потому что ты тут такая же, как в моей комнате во Фрайбурге. В нем сохранились те дни — со всем твоим милым и бесценным лукавством. А на фото в гамаке у тебя еще, как мне показалось, видна вся [скопившаяся] усталость от окружения большого города, но она уже готова вот-вот уступить место волнам и ветру и свободе. Удивительно прекрасен формат фотографий, в котором тебя так соразмерно сняли, особенно на той, где ты стоишь. Рад видеть вокруг тебя траву и деревья и ветер и свет вместо зданий и всей механики города, которые повсюду приносит с собой его техническая основа (Gestell). Но тебе, пожалуй, под силу скоро это превозмочь и даже овладеть им как стихией[686].
В 1950 году философ все еще восхищается сиянием своей возлюбленной и желает развеять падающие на нее тени. Он пытается освободить ее от «механики города» с его зданиями и телефонными столбами — и, пожалуй, можно было бы добавить, — городскими жителями, «безродными космополитами», иммигрантами и историческими воспоминаниями. То, что он любит в ней, — это признание его собственной любви к нимфе в романтическом пейзаже, а не к тому «внешнему» миру, в котором она на тот момент обитает. Он воспринимает ее фотокарточки словно произведения искусства и осуществляет «постав»[687] девы с чужбины, — делает это любя, но тем не менее именно совершает постав. Иными словами, он со страстью исключает абсолютно все, что конституирует истинную тайну ее индивидуальности, ее инаковость в основе ее нового политического мышления, которое она практикует на момент времени, соответствующий этой переписке. Для самой Арендт общественная открытая миру жизнь и городская жизнь эпохи модерна стали неотъемлемой частью ее мысли и ее собственного внутреннего плюрализма. Она чувствовала себя как дома в космополитическом городе эпохи модерна, а не в искусственном убежище пасторального пейзажа нацистской и послевоенной Германии[688].
В истории романтической любви возлюбленная философа крайне редко обретает собственный голос и развивает свою собственную теорию свободы, преодолевающую, но не предающую свою первую любовь. Мы обнаружим, что все тот же дискурс возлюбленных приобретает разнообразные реверберации на протяжении всей их работы; поэтические ориентиры их взаимодействия, такие как дом, мир, тени, красота, общественный свет, свобода и суждение, будут использоваться обоими и будут совпадать лишь частично, — но не полностью. Крайне важно понимать эту разницу не просто как страх влияния, но как радикальный не-синтез[689], — порой это будет преданность при отсутствии верности, а порой — несогласие без разрыва. Арендт продвигается дальше и переопределяет «любовь к одному» как «тоталитаризм для двоих», осуществляя таким образом «постав» самой истории романтической любви. Иммигрантское путешествие приведет ее в конечном итоге к принятию концепции amor socialis[690] и общественной открытости миру. Постепенно она превратит пылкость любовных чувств в пылкое мышление, переходя от любви к «одному» к множественной близости во взаимоотношениях с мужчинами и женщинами. Пребывание за границей и