Том 1. Пруд - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подымаются сложенные за террасой шесты, обитые вверху тряпками — знамена и хоругви, — трогается торжественный крестный ход: избиение младенцев.
Сажей и кирпичом вымазанные лица и руки. Коля на длиннейших ходулях «в белой простыне. А жертва уж и мечется и визжит…
— Машка Пашкова— Машка Пашкова… — монотонно, речитативом поет хор, преследуя, гоняясь за девочкой.
— Шран-трибер-питакэ… Машка Пашкова — Машка Пашкова..
Затравленная девочка камушком влетала в каморку, забиралась в колени к отцу и дрожала, как листик.
Отца Машки дети боялись.
Трезвый не страшен, но когда наступал запой, Павел Пашков свирепел.
Бледный, со впалою грудью, бегал слесарь с ножом по двору, искал зарезать детей.
Дети в такие дни прятались в самые засадные места и только когда Пашков, обессилев, валился где-нибудь у помойки с окровавленными руками, с слипшеюся прядью бурых волос на закопченной голове, — они выходили из нор.
— Машка Пашкова — Машка Пашкова…
В заключение — бабки. Бабки-салки, кон за кон, ездоки, плоцки… И переменная драка. Тут каждый друг перед другом соперничал. Лупили друг друга чем ни попало.
Бьет восемь.
В сад выходит дядя Игнатий с книжкой и биноклем.
Хоронясь, забираются под террасу и на корточках в темноте и сырости слушают Филиппка.
По описании мастерской и хозяина рассказывается вечно од-. на и та же сказка о «семивинтовом зеркальце».
Другой Филиппок не знает.
Непечатная сказка, такая забористая, и слушать ее, хоть сто раз прослушаешь — никогда не надоест.
Спадает жара.
Убирается Филиппок восвояси.
Выходит ночь, идет ночь в черном саване, в полыхающих зарницах, молодых звездочках.
VII
Черный свет пробирается сквозь стекла закрытых окон, ползет в детскую.
Нагорая, колыхаясь, плывет перед образом Трифона Мученика крещенская свеча.
Где-то за потолком, высоко над крышей, в бездне черных дрожащих капель ворчит и катается страх — страшное, безглазое чудовище.
Мучается, стонет Петя. Голова забинтована тяжелым бинтом.
Женя, уткнувшись лицом в подушку, плачет темным плачем, больной жалобой.
Входит и уходит нянька. Поджатые, поблекшие губы шепчут…
— Господи, Господи!
В спальне внизу хлопает форточка. Хлопнет, подождет, хлопнет…
Сжавшись, сидит у окна Коля.
Вздрагивают до крови искусанные губы. Сухо и горько горят темные глаза в выжженных слезах.
Над монастырем распахивается и мгновенно закрывается ярко-белая, белая пасть.
Пороли Колю, больно пороли в спальне, перед киотом.
Взяли они его обманом. Позвала нянька новые штаны померить. Поверил Коля, быстро стащил свои старенькие… И началось.
Держал Кузьма, стегала ремешком Прасковья.
— Не будешь?
— Буду.
Где-то в сердце на самом дне бурлит и не может подняться олово слезное.
— Ой! — вскрикнул Петя, заерзал, стих.
И встал среди затишья печной и душный прожитый день. Никогда еще не дрались так, как этим вечером. В свалке Коля хватил Петю свинчаткой. У Пети от боли глаза закатились, брызнули слезы вперегонку с кровью.
На песке лужа, как пролитая красная краска.
— Свинчаткой прямо по голове так и попал, тяжелая… Вот тебе! — мучается Коля.
Белые стрелки забороздили темь.
И сорвалась гора чугуна, рассекла полнеба, грохнулась, раскатилась над головой и разбежалась тьмой глухо-звучащих, железных шариков…
Зачем он обидел Женю, разве не знал, что у Жени глаза больные?
Заплакал.
— Горсть песку… Песку, да в глаза… А Женя говорит: «Я тебя, Коля, — говорит, — дразнить не буду», — говорит…
Коля потихоньку приотворяет окно. Высовывается…
— Пускай меня гром разразит! — надрывается сердечко.
Тянется…
— Исш-и-и-и… сс-ссш… — шепчутся, свистят в ответ листья.
Перестает дождь…
Вдруг онемел от отчаяния и, закусив судорожно палец, зубами крепко, крепко сжал его…
— Уф!
И какая-то огромная, черная свинчатка ударяется ему в грудь: красный, заревной свет хлещет по ногам, хлещет по лицу и идет, уходит в голову и там крутится, и потом расплывается легко и мягко.
Коля валится без памяти.
Кропя богоявленской водой, нянька и Саша берут на руки полуживое тельце Коли и несут на кроватку.
По полу дорожка густо-красных капелек.
Тикают, ходят часы.
И кто-то маленьким пальцем все стучит, стучит в разбитое окно.
VIII
Женю и Колю перевели из гимназии в коммерческое.
Несколько лет назад по мысли Алексея было основано это образцовое училище, за что получил он какие-то важные звезды. Старались друзья, над которыми тот втайне немало смеялся.
Первым другом Алексея слыл князь, большой покровитель Огорелышевых.
А про князя молва ходила, будто он все может.
Да и князь не раз хвастал, что город — его город, а кто перечить станет, того с земли сотрет — мокрого места не останется.
Женя числился на стипендии, за Колю платил дядя Николай Павлович.
Не давался детям русский диктант: ошибка на ошибке.
Большая была нахлобучка от дяди. Велено было дома дик-танты писать. Петя, бравший из библиотеки романы, диктовал, выбирая самые отборные места. Как-то случайно попался Толстой. Учитель, проверявший домашние работы, доложил совету.
Поведение сбавили.
Теперь, хотя и перевели обоих в третий класс, но с большим предупреждением.
Коле наступало одиннадцать.
Лето принесло новую жизнь.
Сеня, сын Алексея, закончил свое образование, прицепил к жилетке золотую медаль и задумался о развлечениях.
Пока что остановился на кеглях: плотники соорудили помещение за сараем, недалеко от дров.
К великому неудовольствию отца и дядюшки-англичанина Сеня сблизился с двоюродными братьями.
А раньше Сенька-гордецов, как прозвали мальчишку фабричные, пробегал по двору, не ломая ни перед кем шапки,
* * *Кегельбан открывается вечером.
Женя и Коля ставят кегли, Сеня, Саша и Петя играют.
Первые партии проходят подсухую: увлекает новость. Но, когда постиглась тайна, заскучали. Появилась корзина пива, а за пивом шампанское.
По окончании игры забирают кульки, перелезают через забор в Воронинский сад.
Другая игра: заговаривают, подсаживаются, подпаивают…
Все та же Варечка, гимназистка, в которую когда-то был влюблен Петя, и ее две подруги: Сашенька и Верочка.
Сеня и Саша, урывками Петя — играют главную роль. Женя и Коля, семеня вокруг старших, надоедают, мешают.
Кроме любопытства Колю мучает ревность. Целая тетрадь дневника исписана горькою жалобой, и каждая страничка посвящена Верочке, и нет строчки без ее имени, дорогого и страшного, первого имени. И никакого-то внимания…
Если приезжают из имения дети Николая Павловича, барышни не появляются, но Финогеновы и Сеня не пропускают часа и вторгаются в сад.
Дух поднимается.
Начинают стихами Пушкина, декламируют на весь сад, во все горло; потом, когда показываются бонны, гувернантки, тетка, Палагея Семеновна, приятельница тетки, и дета с голыми ляжками, — книга складывается, трогается процессия.
Впереди Коля — на голове красный кувшин с квасом, за ним. Сеня, Саша, Петя, заключает Женя с шестом-пикою, на маковке которой трясется червивая, дохлая курица. Вид нагло-дерзкий, не кланяются.
Охи и ахи. Кто ж их знает?
И в ужасе бонны тащили детей в комнаты, а то не ровен час; от одного вида Огорелышевцев дети могли испортиться.
* * *— Вот, что, Семен, — грыз ногти Алексей, — предупреждаю тебя: до добра это не доведет, — не связывайся, понимаешь, еще и не тому научат…
Несколько вечеров придумывали мщение: никто другой, как Палагея Семеновна насплетничала. Думали, думали, — написали ей некролог, положили в огромаднейший конверт, запечатали пятачком и отослали с Кузьмой.
Некролог открывался колокольчиком. Колокольчик-сплетня. Очень обиделась, а виду не подавала: не будь там Сени… У Финогеновых же с тех пор ни разу ноги ее не было.
* * *Вечер обычно заканчивался несуразно весело, по-Огорелышевски.
Выходят из главных ворот, идут посередке улицы. Сеня и Саша басами читают паремии, которые заключаются хором — общим выкриком последнего слова:
«И приложатся ему… лета живота-а-а!!!»
Остановить никто не решается: ни городовые, ни околодочные.
— Огорелышевцы! свяжешься, — нагорит еще.
Так, обогнув Синичку, доходят до красных ворот Финогеновых.
Тут рассаживаются на лавочку. Выходят фабричные.
И начинаются россказни о житии дедушки и дядюшек. А от них — за сказки.
— Покойный дедушка ваш, хрену ему… — приступает кузнец Иван Данилов, — перед кончиной живота своего призвал меня и говорит: «Сын ты сучий, отлупи ты, говорит, мне напоследях какой ни на есть охальный рассказ, али повесть матерную!» — а сам едва дыхает, расцарапый ему кошка… Так-то вот. Ну, о пчеле, что ли?