Том 1. Пруд - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Саша — рослый и остролицый, с длинными руками, лобастый, как Коля; глаза продувные, с поволокой матери.
Петя — губошлеп; розовенькая мордочка с певучими глазками.
Оба большатся. Женю и Колю пренебрежительно честят мелюзгой.
— Как твои успехи, Саша? — жеманно подобрав губы, спрашивает Палагея Семеновна.
— Ничего, — резко отвечает Саша, — четверку по-латински схватил, extemporale писали, пять страниц.
— Вот как! У вас новый директор?
Саша речисто и бойко рассказывает — сочиняет: будто во время уроков новый директор садится у классной двери и следит в подзорную трубку через матовое окошко; вот сегодня Саше случилось выйти, и он наткнулся, причем директор очень смутился, спросил фамилию и потрепал по головке; с учителями директор разговаривает не иначе как по-гречески, только на совете изредка по-латински, слова два…
Начинает захлебываться, беспокойно вертит руками, ударяет по столу, теребит ремень и загрызает ногти.
— В восьмом классе показывали яйцо страуса в шестьдесят пудов. Петр Васильевич, физик, едва дотащил. Во какое!
— Ай, ай, ай!
Петя ни слова.
Входя, он бросил Коле «кузит — музит — бук — сосал», состроив перед самым его носом фигурку: пригнул пальцы к ладошкам, большие оттопырил рогами и скоро-скоро зашмыгал мусылышками.
Он мечтает. Влюблен в пятнадцатилетнюю гимназистку, серенькую и пухленькую, исподтишка кокетничающую с мальчишками за всенощной.
Каждый раз, когда гимназистка выходит из церкви, они с фырканьем кидаются в нее воском, норовя прямо в глаза.
Сегодня в кармане нашел обрывышек бумажки, на котором мелким стоячим почерком, почему-то очень напоминающим руку Саши, было написано: «Милый Петя, я тебя очень люблю. Варечка».
Женя налил полное блюдце, уткнулся, дует и тянет.
Палагея Семеновна идет к роялю. На пюпитре появляются истрепанные, замуслеванные «Гуселыси».
Начинается «Ах, попалась, птичка, стой…», «Что ты спишь, мужичок…»
В детские голоса врывается истошный голос Палагеи Семеновны; она закатывает глаза, томно ударяя о клавиши.
Из всех выделяется Петя: нежно-молитвенный дискант, а глаза голубеют и льются. В гимназии — певчим, этим только и берет, а то — беда.
Саша басит, оттягивает катушкой губы, как протодьякон.
Женя подтягивает пресекшимся, бесцветным голоском, застенчиво.
Коля ни звука. Сидит и упорно молчит: он должен казаться больным… и горку без него состроили… горчичник.
У него женское контральто, «орало-мученик», как окрестил лечивший его доктор. И постоянно мурлычет, напевает какую-то бесконечную песню, а вот, — ни гу-гу.
— И не буду, и не стану, — мучается Коля, — сами-то вы…
А петь так хочется: встал бы вот и громко-громко. Слезы подступают и идут, идут… Вдруг вспоминает о табакерке и наверх…
Капля дождеваяГоворит другим:Что мы здесь в окошкоГромко так стучим?
* * *— Подлил, бабушка, много подлил: через край полилось!
— Ах, Коко, Коко, — встречает бабушка, — а мне и невдомек. Все мышиные норки перебрала, думаю себе, не обронила ли грешным делом… Ну, merci тебе. И чудесный же ты у меня, Колюшка, курнопятка ты проворная.
Часто Коля пользуется забывчивостью бабушки: возьмет вот так табакерку и спрячет, а сам ходит около, смотрит, как та томится, да, насмотревшись, вдруг, будто случайно, и находит…
Возвращается в зал.
А там уж начали новую из новой, в первый раз принесенной, тетрадки: «Грустила зеленая ива, грустила Бог знает о чем…»
Коле стало жалко Палагею Семеновну.
— Операция! — вспоминается ему, — знать, кишка какая…
Молчавшая мать встала и быстро пошла в спальню…
Повторили. И еще раз повторили.
Палагея Семеновна собирается домой.
III
Вечер. Чуть внятны напевы ворчливого ветра.
Саша и Петя учат уроки. Скрипит перо. Мерное бормотанье.
Женя и Коля лежат с бабушкой, тут же лежит окотившаяся на днях Маруська с шестью котятками, и шелудивый Наумка.
— Бабушка, первый декабрь! Наумка именинник!
Бабушка гладит по брюшку кошку и творит молитву.
— Что ты, нагрешник: тварь — пар. А его, паскудника, надо политанью вымазать; истаскался весь шатамши.
Женя дремлет.
Котятки перебирают лапками, сосут.
Наумка запевает.
Начинается длинная сказка.
— Про Ивана-царевича? — перебивает Коля бабушкино «жил-был в тридевятом царстве, в подсолнушном государстве».
— Про него самого, душа моя, про царевича и серого волка.
И видится серый волк, видится так ясно волчья, шаршавая мордочка. Вот входит волк к Ивану-царевичу: весь хвост в жемчугах, улыбается, язык-то красный и острый страшно, глаза горят. «Ну, — говорит, — спас я тебя, выручил, — живи и царствуй; а наград твоих не нужно мне, пойду в дремучий лес». — «Спасибо, — отвечает Иван-царевич, — спасибо тебе, серый волк, вовек не забуду: не случись тебя, — лежать бы мне на сырой земле».
Мед вкусный-превкусный — соты-меды, а в рот не попало…
— Буду большим, — думает Коля, — богатырем стану.
Зажигается свечка.
Входят Саша и Петя. Уроков они не выучили, но тетрадки побросали в лысые ранцы, будто все в исправности.
На столе появляется старое евангелие в черном кожаном переплете с оборванными застежками.
— О страстях Господних!
Бабушка начинает нараспев, медленно…
— И поем Петра и оба сына Заведеева, начат скорбети и тужити.
Тогда глагола им Иисус: прискорбна есть душа моя до смерти: подождите зде и бдите со мною.
И пришед мало, паде на лице своем, моляся и глаголя: Отче мой, аще возможно есть, да мимоидет от мене чаша сия; обаче не якоже аз хощу, но якоже ты.
И помяну Петр глагол Иисуса, реченный ему, яко прежде даже петель не возгласит, три краты отвержешися мене: и изшед вон плакася горько.
Бабушка молитвенно замолкает. Присоседившиеся к ней мальчики замерли. Слышно баюканье ветра, и не потухает горькое слово. Горько так.
— Будь я Петром, никогда б не отрекся…
— Господи, если б Христос пришел…
— И поскорее бы Пасха…
— А там и распустят…
— Двенадцать евангелиев…
Женя прижимается к бабушке, тычется головой к коленям, а над ним шевелятся концы коричневого, горошком платка.
Стук-стук в окно.
— Ангел!
Богородице Дево, радуйся.Благодатная Марие,Господь с Тобою…
Пропели, никто не трогается с места.
А отчего звезды падают? — спрашивает Коля.
Ангелы незримые… ангелы падшие… — и вдруг бабушка оживляется: — Саня, — умиленно говорит она, — душа моя, принеси и почитай моего любимого Пушкина. Что-нибудь чудесное…
Саша приносит изодранную «Капитанскую дочку», откашливается и начинает.
Под конец, на месте: «Прощайте, Марья Ивановна! — Прощайте, Петр Андреевич!» — бабушка с Петей тихонько плачут.
В прошлую субботу за всенощной Петя подбросил Варечке записку, на которой стояло его собственное стихотворение:
Ваши очи страстны.А коса — руно.Разве вы не властныЯлику сбить дно?
Наутро за обедней, проходя мимо с кружкой, он, полный ожидания, взглянул… Та прыснула, и только.
— В Сашу влюбилась… А зачем на Воздвиженье смотрела на меня? И письмо это. Знаю, какая…
— Э-х, душа моя, — говорит растроганная бабушка, — какая я была! Лицо лосное, польское, — сам граф Паскевич Иван Федорович…
Пускается в воспоминания, рассказывает о крепостном времени, потом незаметно переходит к богадельне.
— Бабушка, а бабушка! — лукаво прерывает Коля.
— Что тебе, дружок?
— А все же мы тебя, бабушка, из членов Святейшего Синода…
— Вычеркнем, вычеркнем! — загалдели остальные.
— Не имеешь права. Будет. Времена не те…
В чем дело — сообразить не может. Чувствует какую-то насмешку и, пригорюнившись, замолкает.
— Ну, ладно, — сдаются дети, — подождем… пока.
— Ах, Коко, Коко, и всегда-то ты озорной был, задира сущая…
Кормилку твою первую вытурили, с желтым билетом объявилась: гулящая. Поступила Евгения и жизни невзвидела. Бывало, ревмя ревет: все норовишь соски поискусать; как вцепишься, — ни за какие блага оторвать невозможно. А как стал ножками ходить, — годочку тебе не было, — жили на даче, и повадился ты на «кругу» целоваться. Как сейчас помню, Колюшка, впился ты губками в Валю, насилу оттащили, а носик-то ей и перекусил. Потом и себя изуродовал: Господь Бог наказал. Варим мы крыжовник с покойницей Настасьей, царство ей небесное, обходительная, чудесная была женщина, мамашу выходила, ну, и слышим крик. Побежали наверх, а ты, Колюшка, лежишь, закатился, синий весь, а кровь так и хлещет, тут же и печка. Залез ты на комод, да и сковырнулся прямо на печку окаянную. С того самого времени ты и курносый.