Если покинешь меня - Зденек Плугарж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы такие… — начал Гонзик зло, но ему недоставало слов. — Сектанты! — закончил он по-чешски.
— Что?.. Ага, Sektierer, — догадался мусорщик. — Так, так, — добавил он неопределенно. — Мажь хлеб маргарином.
— Вы все роетесь в своих книжках и вынуждаете других читать эти брошюрки, ловите людей, как на удочки, запутывая в свои делишки. Вы… такие бирюки. Никогда не смеетесь!
— Да нет, смеемся, — Губер набил свою трубку с обкусанным чубуком. Запахло дешевым табаком. — Только причин для смеха что-то маловато. Тут не смеяться, а плакать впору.
— А чем вы можете быть недовольны, раз вы живете на Западе? — Гонзик заколебался, раздумывая, следует ли ему завтракать у этого… «почти» большевика, но не выдержал и откусил от ломтя — хлеб был хороший, лучше лагерного.
Мусорщик бесцеремонно пустил дым в лицо Гонзику.
— Надеюсь, что и ты не ропщешь на судьбу. Ведь ты тоже живешь на Западе. — Губер откинулся на спинку стула и закинул ногу на ногу. — Послушай, Ганс, — сказал вдруг немец, подумав, — ты ведь убежал не от коммунистов. Почему ты здесь?
У Гонзика немного вспотели ладони. Он посмотрел на дверь, опасаясь, как бы не зашла старушка за посудой, и молча начал катать из мякиша шарик. После паузы Гонзик сказал:
— Я ничего плохого там не совершил, не думайте.
Мусорщик удовлетворенно кивнул головой.
— Тебе хочется в Африку, да? Ты, может, мечтаешь об Иностранном легионе, из-за денег хочешь превратиться в головореза и убивать где-нибудь безоружных туземцев?
У Гонзика покраснели уши. Вот тебе раз! Недавно Вацлав, а теперь этот мелет все то же самое. Должно быть, и в самом деле страшная вещь — этот Иностранный легион…
Мусорщик глубоко вздохнул и скрестил руки на груди.
— Олух ты эдакий! — снисходительно пожурил его Губер. — Был бы ты моим сыном, отделал бы я тебя как следует. Мечтал о львах, а получил клопов. За этой дрянью никуда не надо было бегать, ее и дома хватает. От вас тут никакого толка. Да еще как у кого что пропадет, только и слышно: «Это дело рук лагерников». Как правило, чехов. Замечательно вы дополняете наших хулиганов.
Гонзик уже знал, с какой шпаной их здесь сравнивают.
— Но в лагере есть и порядочные люди, — запротестовал он.
— Только о них никто не знает, а о мерзавцах слава гремит. Наша полиция переживает золотое время — чего там разыскивать преступников: дуй прямо в лагерь — и дело в шляпе! Что бы тебе сказала мать, знай она, в какую ты затесался компанию? Есть ведь у тебя мать?
— Есть, — дрогнувшим голосом ответил Гонзик и опустил глаза.
— Что она делает?
— Вдова, шьет белье.
Губер потерял хладнокровие. Он встал и начал ходить по комнате.
— Мне все же кажется, что я не удержусь и влеплю тебе оплеуху. Лучше уходи… Доешь и убирайся. — Губер гневно взъерошил всей пятерней свой ежик.
Гонзик опешил. Он сидел с низко опущенной головой.
Парень машинально отрезал себе еще кусок хлеба. Ломоть был мягкий, душистый, еще немного теплый.
— Намажь хлеб, дьявол ты эдакий! — прикрикнул на него мусорщик.
Гонзик послушно намазал маргарин на хлеб, тихо положил нож, и вдруг с ним произошло непостижимое: слезы подступили к горлу. Он поспешно отпил кофе, надеясь запить подступивший комок. Напрасно. А из угла комнаты на него строго смотрело изборожденное морщинами лицо, покрытое седой щетиной, мужественное, обветренное лицо с черными морщинами, из которых, вероятно, уже никогда не удастся вымыть въевшуюся пыль. Гонзик ожесточенно жевал, стараясь отогнать назойливые мысли. Его до глубины души поразил тот факт, что после семи месяцев прозябания в эмиграции сегодня в первый раз кто-то в Германии проявил к нему неподдельный интерес, по-настоящему заговорил с ним о его судьбе. Рукой, в которой был зажат ломоть хлеба, парень незаметно смахнул слезу, потом вытер руку о штаны.
Брови у Губера вздыбились, мусорщик искоса посматривал на парня. Старик плохо переносил мужскую чувствительность. Он без всякой надобности начал рыться в ящичке, хотя ровным счетом ничего не искал.
— Ну ладно уж, ешь! — примирительно проворчал Губер. — Хочешь еще кофе?
Гонзик глотал хлеб. Очки его запотели, и он стал протирать их платком. Он старался превозмочь себя, но это ему плохо удавалось: от старомодной мебели, от этого ершистого человека, от всей обстановки комнаты и даже от душистого хлеба повеяло на него устойчивым, обжитым покоем родного дома, Гонзик прекрасно понял сумятицу в душе старой женщины там, в дверях; и его мама тоже, наверное, роняет на пол посуду, когда неожиданно к ним входит кто-нибудь, похожий на него.
— Возможно… я попытаюсь… но ничего твердо не могу обещать, — отрывочно говорил Губер, шаркая шлепанцами по полу, а потом распахнул окно, — я поищу для тебя работу! — выкрикнул мусорщик в ответ на вопросительный взгляд Гонзика. — Чтобы ты зря не болтался!
— Но… я очень плохо знаю немецкий…
— А я и не собираюсь добиваться для тебя места профессора в университете, — и Губер развел руками. — А почему ты, парень, не говоришь по-немецки? Разве мы этого не стоим, мы ведь соседи ваши, великий народ?
— Расстреливали вы нас, вешали… что же, еще учиться благодарить вас по-немецки за это?
Мусорщик облегченно вздохнул и опять подсел к столу.
— Rechts hast du[128], но ведь по-немецки говорил не только Гитлер. Он, кстати, говорил очень скверно. Один профессор в тюрьме рассказывал, что у него волосы вставали дыбом от немецкой речи Гитлера. По-немецки, Ганс, говорил Гете, и Шиллер, и Бетховен тоже, если ты о них что-нибудь слышал. Нельзя поносить наш язык за то, что на нем иногда говорят скверные люди.
Гонзик побоялся вступать в спор на рискованную для него тему — его познания в немецкой истории были убийственно ничтожными.
— А… когда вы найдете мне какую-нибудь работу, то я должен буду посещать ваши собрания, да?
Губер поначалу рассмеялся от чистого сердца, затем встал, отыскал помазок и мыло, все еще продолжая посмеиваться, поставил на стол зеркало, сел напротив Гонзика и вдруг посерьезнел:
— Нет, камрад, ты не будешь посещать наших собраний. Может, это тебя обидит, но мы превосходно обойдемся и без тебя.
— У меня щетина, как дратва. — Губер начал намыливать бороду. — Три раза приходится править бритву, пока побреюсь. Эх, брат, забыл! — Он встал с намыленным лицом и принес брюки. — Мы с Марихен повздорили сегодня. — Мусорщик указал пальцем на себя, подмигнул Гонзику одним глазом и понизил голос. — Она сердится на меня за то, что я вчера… выпил. Пыль жрет внутренности человека, и иногда просто необходимо бывает эту пыль изгнать горючим. Врагу не пожелаешь такой работы. — Он разложил брюки на коленях, но забыл о них и начал с торжественной церемонностью бриться.
Гость встал.
— Благодарю вас за очки и за все.
— Всего хорошего. — Мусорщик пожал ему руку и посмотрел ему в лицо. — «Ну, очки у меня на носу, — думаешь ты, — а теперь мне на вас начхать, господин Губер, больше я к вам носа не покажу, большевик!» Так, что ли? Ну, ну, не сердись, заходи иногда, коль охота будет. А если мне удастся найти тебе какую-нибудь работу, дам знать. Grüss Gott[129].
В темной кухне фрау Губер подала Гонзику сухую, жесткую руку и внимательно посмотрела на ямочку на его подбородке.
— Ну что? Пошумел он на вас, да? И когда только он угомонится? Двадцать пять лет нас преследуют несчастья, тюрьма стала его вторым домом. Чего только мог бы достичь он с его-то головой!..
Она оглянулась на дверь и понизила голос.
— Неделю тому назад его допрашивали, мучили двадцать четыре часа! Он, видите ли, призывал мусорщиков к забастовке протеста против создания новой армии.
Она вышла вслед за Гонзиком в коридор. Сгорбленная, с редкими седыми волосами, между которыми на темени просвечивала белая кожа. Старушка прикоснулась к руке юноши повыше локтя.
— Мой сын тоже носил очки. Вы очень похожи на него. Он был в отца. Теперь мы осиротели, остались одни. Его звали Франц. Прошло уже пять лет, как мы с ним расстались, а он все еще стоит перед моими глазами как живой. Я вижу, как он от порога бросает шапку прямо на крюк вешалки, слышу, как он насвистывает песенку, — у него совсем не было слуха, и он всегда фальшивил… Когда Губера не бывает дома, здесь так тихо, словно в могиле… Я гляжу на дверь и говорю себе: «Вот сейчас она распахнется, и на пороге встанет Франц…»
Глаза у нее были сухие. Они глядели куда-то вдаль.
— Ну, идите и, знаете, лучше не ходите сюда больше. Мы под наблюдением, и вы того и гляди можете оказаться впутанным в какую-нибудь историю, мне жаль вас. Прощайте.
Она провожала взглядом Гонзика, пока он не вышел на улицу.
22
Этот день отличался от других тем, что начинался он заутреней. И все же воскресная скука казалась Гонзику особенно несносной. Он бесцельно шатался по лагерю и глазел на небо. Стая белых кудрявых облаков медленно двигалась на восток. Хорошо им! Они со своих высот видят бескрайний мир, новые неведомые страны и бесконечно свободны в бездонной синеве. Только он, Гонзик, вынужден прозябать на земле, в этих серых осточертелых бараках, на этой бесцветной, плоской, огороженной площадке. Все здесь придавлено, приземисто, противно, как его собственные развалившиеся и грязные ботинки.