Номах. Искры большого пожара - Игорь Малышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Номах двинулся дальше и оказался возле полицейского участка, стены которого сплошь оказались сложены из кулаков вперемежку с зубами, большими, жёлтыми, крепкими, как капканы.
Потом он вышел к городской управе, выстроенной из локтей, мозолистых, омертвелых, острых.
Потом была сложенная из человеческих уродств больница…
Потом школа из детских голов…
Потом кладбище, где стояли помертвелые от ужаса живые, ничем не отличающиеся от мёртвых, люди…
Потом…
Потом…
Потом…
И тут город кончился и Номах выбежал в лес. Высокий, со светлыми, как лучи света, стволами деревьев, с журчащей, как ручьи, листвою.
Его окутали сочные, будоражащие запахи большого живого существа.
Донёсся издали призыв кукушки. Брызнуло сквозь листву солнце. Мелькнула в траве красная шляпка то ли сыроежки, то ли мухомора. Упала сверху ольховая шишечка…
Номах кинулся навзничь в жёсткую лесную осоку, спрятал лицо, вдохнул травяной дух.
Пробежал перед глазами чёрный, как буква в книге, муравей. Дунул ветер по верхушкам деревьев.
Страх исчез, ужас рассеялся. Пальцы, вцепившиеся в стебли осоки, ослабли…
Номах открыл глаза. Сел на кровати, перелез через чьи-то, укутанные пёстрым ситцем, бёдра, натянул сапоги.
– Уходим отсюда. К чертям собачьим. Здесь смерть.
Через час войска Номаха уже оставляли взятый накануне с немалыми жертвами Воргород.
Сенин
Над тёмной Москвой трещат морозы. Звёзды, злые и острые, будто иголки, звенят над древним городом, отражаются в стеклах промёрзших квартир, мерцают на трамвайных рельсах.
Голод и холод сжали Москву в тиски.
Сенин сидит перед оперуполномоченным ВЧК Аграновичем. Лицо чекиста сухо, кожа на лысой голове натянута, выпирают углы костей. Чекист курит папиросу за папиросой. Глаза его красны от застарелой бессонницы и табачного дыма.
– … Позвольте закурить? – спрашивает Сенин.
– Нет, – коротко отвечает Агранович. – Я хочу, чтобы вы поняли товарищ Сенин. Ваша сегодняшняя драка – чепуха. Подумаешь, подгулявшему спекулянту глаз подбили. Моя бы воля, я бы его вообще пристрелил. Дело не в нём.
– А в чём же?
Сергей откидывается на спинку стула, кладёт ногу на ногу. Чекист долго смотрит на подрагивающий изящный ботинок на сенинской ноге.
– Дело в вас, – Агранович затягивается глубоко и часто, будто душит исключительно табачным дымом. – В вас. С вами что-то происходит и мы хотим понять, что.
– И что же, по – вашему, со мной происходит?
– Мне кажется, вы больше не наш. И слова «мать моя Родина, я большевик» уже не о вас.
– А о ком? О вас, что ли?
– Вот видите. И тут хамите. А ведь это подвалы ЧК. Здесь хамить оперуполномоченному, что смертный приговор себе подписать.
Сенин бросил быстрый взгляд на стены и своды красного кирпича.
– Я вас не боюсь, – говорит он. – И ещё я не вполне понимаю, к чему вы клоните.
Агранович внимательно рассматривает поэта сквозь завесу папиросного дыма.
Сенину кажется, что он видит, как пульсируют густо красные жилки в глазах оперуполномоченного.
– То есть, вот совсем не понимаете? – наконец заговорил чекист. – Хорошо. Ваша последняя поэма. «Страна негодяев».
– Да. И что?
– Там вы с откровенной неприязнью пишите о человеке с фамилией Чекистов и по всем статьям напоминающего товарища Троцкого…
– У меня прекрасные отношения со Львом Давыдовичем, – оборвал его Сенин, чувствуя нарастающую нервозность. – Прекрасные.
Опер утомлённо кивнул и охотно согласился:
– Мы в курсе ваших взаимоотношений. Но вы выставляете его в откровенно негативном свете.
– Лев Давыдович, в отличие от вас, человек здравомыслящий и поймёт, в каком свете я его выставляю.
Пальцы Аграновича выстукивали по столешнице неторопливый ритм.
– Несомненно поймёт. Несомненно.
Он, прищурив глаза, изучал теряющего терпение поэта.
– Дело опять же не в этом. Нас критикуют многие. И друзья, и, уж тем более, враги. Но у вас в этой поэме есть персонаж, к которому вы относитесь с откровенной симпатией. Махно. Это же анаграмма на тему Номаха, так?
Сенин, не мигая, хоть дым и ел глаза, смотрел на чекиста.
– А ведь он с некоторых пор для нас враг. Не меньший, чем Деникин или немцы. Только гораздо более страшный, поскольку присвоил наш лозунг «землю – крестьянам». Россия страна крестьянская, и Номах пользуется у крестьян полным и безоговорочным успехом. Если говорить начистоту, то как противник, он для нас опасней того же Деникина и тех же немцев. За ними народ не пойдёт, это ясно, как дважды два. За Номахом идут, он свой и лозунги у него правильные. Но двум медведям, пусть даже и под одним лозунгом, в одной берлоге не ужиться. Вы меня понимаете? Остаться должен один.
Агранович достал папиросу, прикурил от предыдущей. Потёр лоб, словно бы вспоминая, о чём говорил только что.
– И тут вы с вашим Махно. Положительным образом анархиста, а по сути, бандита Номаха. Вот у нас и возникает абсолютно логичный вопрос: с кем вы, товарищ Сенин? Кто вам нужен?
Сенин, чтобы скрыть замешательство, отряхнул штанину.
– Вы мне сейчас зачем эти расстрельные вопросы задаёте?
– Бог с вами, обычные вопросы.
– Вы же понимаете, что в случае неправильного ответа, мне очень легко потом встать в обнимку с одной из ваших стенок?
– Не преувеличивайте.
– Я не преувеличиваю. Я знаю, отчего у вас во дворе с утра до ночи автомобильный мотор вхолостую колотит.
– Вы сейчас слышите мотор? Нет? Вот и прекратите повторять старушечьи сплетни, – строго сказал Агранович. – Так зачем вам этот положительный Махно, столь похожий на всем известного Номаха?
– Если я скажу вам правду, вы гарантируете, что я выйду отсюда без дырки в башке?
– Гарантирую. Потому что если вы исчезните, то завтра Лев Давыдович спросит, где мой любимый поэт Сенин? Устроит следствие, выйдет на меня. А я не хочу, как вы выразились, обниматься с этими стенками.
– Хорошо. Тогда я объяснюсь. То, что сейчас творится в России по отношению к крестьянству, террор и уничтожение. Селяне всегда были и будут основой России, и уничтожать их – значит рубить сук, на котором сидишь. Номах – не враг большевикам. Он крик крестьянства о помощи. Услышьте крестьян и уже завтра Номах станет бо́льшим коммунистом, чем все вы вместе взятые. Но пока вам безразлична крестьянская Русь, пока вы видите в ней только корову, которую можно бить и доить, а если надо, то и зарезать, он будет вашим врагом. Диктатура пролетариата – это произвол по отношению к селу. Установите диктатуру рабочих и крестьян и завтра вы получите многомиллионную, единую, твёрдую, как алмаз, Россию, всецело принадлежащую вам. И никаких восстаний с вилами и косами, никаких мятежей. Номах станет первым большевиком после Ленина, увидите.
Агранович внимательно выслушал его, удавил в переполненной стеклянной пепельнице папиросу.
– Крестьянство – было, есть и будет мелкобуржуазной стихией, для которой бог – собственность. Строить коммунизм на этакой платформе, всё равно что переходить трясину на цыпочках. Гарантированный провал. Я понимаю вас, я, возможно, даже в чём-то понимаю Номаха. Но! Я никогда не соглашусь ни с вами, ни с ним.
– Видимо, на этом мы и остановимся? – спросил Сенин после паузы.
Агранович кивнул.
– Я свободен?
– Да как вам сказать?.. Во всяком случае, сейчас можете идти домой.
Поэт встал.
– Бортко! – крикнул оперуполномоченный. – Проводи на выход.
Он кивком головы указал вошедшему бойцу на Сергея.
Тот вышел, не попрощавшись.
Бортко проводил его до дверей райотдела.
– Может, здесь подождёте? – вполне добродушно предложил боец. – Ночь на дворе. Время известное. Не убьют, так разденут.
– Тебе-то что за забота? – нервно отозвался Сергей. – Убьют так убьют.
– Да как же? Человек всё-таки.
– Дай закурить, если такой добрый.
Они вышли наружу, закурили.
– Видели, темень какая? Куда идти? – повторил солдат. – Посидели бы в коридоре на стульчике. И, как рассветёт, домой бы пошли. Далеко живёте?
– На Тверском.
Тот присвистнул.
– Ближний свет.
Сенин докурил, растоптал окурок.
Посмотрел на уцелевшую искру.
– По всему видать, что хороший ты человек, Бортко. А вот работу себе нашёл поганую.
Он зашагал по тёмному, как могила, вымерзшему городу, и снег, то скрипел, то визжал под его ногами.
Чёрные туши павших и неубранных лошадей лежали на пустых улицах, напоминая в темноте валуны-останцы.
Звук шагов пугал крыс и кошек и они бесшумными тенями разбегались от трупов.
– Адище! Это же адище! – говорил себе Сенин, оглядываясь по сторонам и кутаясь в щегольское не по погоде тонкое пальто. – Иду, как Дант, какой.
Он вышел на широкий проспект, позёмка швырнула ему в лицо горсть колкого, словно битое стекло, снега.