Разин Степан - Алексей Чапыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладно, батько! Теперь нам дай толмача.
— Того берите сами, кой люб и смыслит по-нашему.
9
Подьячий, дойдя до старого торгового майдана, не пошел дальше; народ толпами теснился на шахов майдан; рыжий подьячий слышал возгласы:
— Шах выйдет!
— Повелитель Персии идет на майдан!
Рыжий, проходя мимо торговца фруктами — шепталой, изюмом, винными ягодами и клейкими розовыми сластями, — думал: «Без дела к шаху не надо… Ходит запросто, не то что наш государь. Наш в карете. Шах, будто палач, норовист по-шальному: кого зря пожалует, ино собакам скормит…»
К середине площади провели нагого человека.
— А, своровал? Казнят!
Рыжий любил глядеть казнь, потому спешно пошел. На середине площади стоят каменные столбы, дважды выше человека, с железными кольцами, в кольцах ремни.
Бородатый палач, голый до пояса, в красных, запачканных черными пятнами крови шароварах. На четырехугольном лице большой нос, приплюснутый над щетиной усов. Оскалив зубы, палач всунул кривой нож в тощий живот преступника.
— Иа! Иа!
— Сэг! Заговорил как надо… — проворчал палач, выматывая из распоротого человека кишки и кидая в сунувшиеся к нему собачьи морды.
Тощее тело, желтое, ставшее совсем тонким, как береста, скрючилось у ног палача. Сунув нож за широкий синий кушак, со лба сдвинув кулаком, чтоб не запачкать, чалму, палач, еще шире скаля крупные зубы, кинул казненного, будто тушу теленка, на острые саженные зубья железные, торчащие кверху из толстого бревна.
На страшном гребне тело еще дрыгало: опустившись сквозь распоротую диафрагму, сердце сжималось, разжималось, белели глаза, мигая, как от солнца, высунутый язык шевелился. Палач, не глядя на казненного, встав к нему задом, громко с тавризским оттенком в говоре закричал:
— Персы! Великий шах наш спросил эту собаку, которую я казнил: «Кто ты?» Он же ответил милостивому нашему отцу Аббасу: «Человек, как и ты, шах!» Непобедимый шах сказал: «Ты собака, когда не умеешь говорить со мной!» — и велел взять его… Всякого отдаст мне великий, кто со злобой будет отвечать солнцу Персии.
— Слава шаху Аббасу! — закричал рыжий.
Толпа молчала.
— Пусть не кричат про величество дерзких словес, слава непобедимому шаху!
Толпа молча расходилась…
— А, черти крашеные! Не по брюху калач, что шах человечьим мясом собак кормит? Зато и не лезу к нему на глаза. — Рыжий пошел к майдану: — А ну, что их клятая абдалла лжет?[200]
Подошел к дервишу. Дервиш сидит на песке в углу майдана, спиной к каменному столбу, перед ним раскрыта древняя книга. Тело дервиша вымазано черной нефтью от глаз до пят, запах застарелого пота разносится от него далеко. Дервиш наг, только срамные части закрыты овчиной. Бородатый, в выцветшей рваной чалме, в ушах, на медных кольцах, голубые крупные хрустали. Перед дервишем слегка приникшая толпа. Впереди, выдвинувшись на шаг, перс с больным желтым лицом, под безрукавным, цвета серого песку, плащом со скрипом ходит грудь, на тонкой шее трепещет толстая жила, из-под голубой чалмы на лицо и бороду течет пот. Перс с испугом в глазах хрипло спросил дервиша:
— Отец! Поведай, сколько еще жить мне? Бисмиллахи рахмани рахим… скажи?
— Аз ин китаб-э шериф мифахмом, кэ зандегонии ту си у сэ соль туль микяшэд![201]
Рыжий фыркнул и отошел:
— Клятой, лгет: естество истлело, чем тут жить тридцать лет? Мне бы такое предсказал — оно ништо…
В другой толпе, окруженный, но на большом просторе, стоял человек, увешанный сизыми с пестриной змеями; змеи висели на укротителе, как обрывки канатов.
Укротитель без чалмы, волосы и борода крашены в ярко-рыжий цвет, бронзовое тело, худое, с резкими мускулами, до пояса обнажено. По голубым штанам такой же кушак.
На песке в кругу людей ползала крупная змея с пестрой головой. Укротитель ударил кулаком в бубен, висевший у кушака: все змеи, недвижно пестрящие на нем, оттопырили головы и зашипели. Ползущая по кругу тоже подняла голову, остановилась на минуту и поползла прямо в одну сторону. Толпа, давая змее дорогу, спокойно расступилась. Рыжий отскочил:
— А как жогонет гад? Сколь раз видал их и не обык!
Укротитель ударил в бубен два раза, змея поднялась на хвосте с сажень вверх, мелькнула в воздухе, падая на плечи укротителя. Один человек из толпы выдвинулся, спросил:
— В чем моя судьба?
— Мар махазид суй машрик, бояд рафт Мекке бэрои хадж. Ин кисмат-э туст![202]
Рыжий, боясь подойти близко к укротителю, крикнул по-русски:
— Эй, сатана! Наступи гаду на хвост — поползет на полуночь. С того идти не в Мекку, а к бабам для приплоду или в кабак на гульбу!
Не зная языка московитов, укротитель покачал головой, чмокнув губами…
На шаховом майдане ударили медные набаты, взревели трубы — шах вышел гулять. А на торговый майдан входили трое: двое в казацких синих балахонах и третий в золоченых доспехах.
— Вот те святая троица, Гаврюшка! Хошь не хошь, к шаху путь, — то они!
Серебряков поддерживал Мокеева. Мокеев с дубиной в руке медленно шел, сзади их казак-толмач из персов.
Рыжий подошел, кланяясь, заговорил, шмыгая глазами:
— Робятки! Вот-то радость мне, радость нежданная… От Разина-атамана, поди, до шаха надо?
— От Степана Разина, парень. Тебе чого? — спросил Серебряков.
— Как чого? Братие, да кто у вас толмач? Ломаный язык — перс? Он завирает ваши слова, как шитье в куделе. Замест услуги атаману дело и головы сгубите — шах человек норовистой.
— Ты-то так, как тезики говорят, смыслишь? — спросил Мокеев, тяжело дыша, пошатываясь. — Горит утроба! Да, жарко, черт его! Водушки ба испить?
— Окромя персицкого надо — так арапский знаю, говор их тонко ведаю, а вы остойтесь: шах еще лишь вышел, не разгулялся, сядьте. Толмач вам воды пресной добудет, здесь она студеная!
— Ты куды?
— Платье, рухледь обменю! К шаху пойдем — шах не терпит людей в худой одежде.
— Поди, парень! Мы дождем.
На каменной скамье казаки сели, толмач пошел за водой. Рыжий юркнул в толпу.
— Начало ладное, свой объявился, по-ихнему ведает — добро! Обскажет толком.
— Как будто и ладно, Петра, да каков он человек?
— Справной, зримо то. Жил тут и обычаи ведает. Вишь, сказал: «Шах не любит худой одежи». А кабы не заботился, то было бы ему все едино — худа аль хороша одежа…
— Оно, пожалуй, что так!
Рыжий вскоре вернулся в желтом атласном кафтане турецкого покроя, по кафтану голубой кушак с золочеными кистями на концах. На голове, вместо колпака, летняя голубая мурмолка с узорами.
— Скоро ты, брат! — сказал Мокеев. — То добро!
— Хорош ли?
— Ладен, ладен!
— Веди коли ты нас к шаху.
— Я тут обжился и нажился с деньгой — ясырем промышляю, мне все — не то улицы — закоулки ведомы. Ладно стрелись — дело ваше розыграю во!
Толмач-перс молчал.
Рыжий заговорил с толмачом по-персидски.
Серебряков спросил перса:
— Хорошо наш московит знает по-перски?
— Карашо, есаул! Очень карашо!
— Тогда он будет шаху сказывать, ты пожди да поправь, ежели что солжет про нас… У тебя, вишь, язык по-нашему не ладно гнется, нам же надобны прямые словеса.
— Понимай я! — ответил толмач.
10
Шах сидел спиной к фонтану в белом атласном плаще. Голубая чалма на голове шаха перевита нитками крупного жемчуга, красное перо на чалме в алмазах делало еще бледнее бледное лицо шаха с крупной бородавкой на правой щеке, с впалыми злыми глазами. По ту и другую сторону шаха стояли два великана-телохранителя с дубинами в руках. В стороне, среди нарядных беков, слуга держал на серебряных цепях двух зверей породы гепардов. Звери гладкошерстны, коричневы, в черных пятнах, морды небольшие, с рядом высунутых острых зубов, лапы длинные, прямые — отличие быстроты бега…
Рыжий шепнул Серебрякову, поняв, что он недоверчиво относится к нему:
— Зрите в лицо шаху! Шах любит, чтоб на него, как на бога, глядели…
— Чуем, парень!
Было очень тихо. Шах начал говорить, но обернулся к бекам:
— Зачем даете шуметь воде?
Шум воды прекратился. Фонтан остановили.
Шах, обращаясь к толпе, заговорил ровным, тихим голосом:
— Бисмиллахи рахмани рахим! Люди мои, разве я не даю вам свободу в вере и торге? Я всем народам царства моего даю молиться как кто хочет! У мечетей моих висят кумиры гяуров — армян, русских и грузин, разве я разбиваю то, что они называют иконой? Нет! Правоверным даю одинаковое право — шиитам и суннитам[203]. Пусть первые исповедуют многобожие, другие единобожие, они сами враждуют между собой. Мне же распри их безразличны!.. Я не спрашиваю у вас, посещаете ли вы мечеть, как творите намаз? Я знаю, что вы платите при разводах абаси на украшение моих Кум[204]. Того мне довольно. Или вам в торге мной не дана свобода? Торгуйте чем хотите. Я не мешаю, если вы жен своих продадите в рабство — то ваше право. А вот когда вас шах призывает играть грязью и водой — игру, которой тешились еще предки мои, властители Ирана, мой дед Аббас Первый — победитель турок, завоеватель многих городов Индии, и я, шах Аббас Второй, — тогда вижу, что иные из вас приходят играть в худом платье, боясь, что их разорят… Так вы жалеете для шаха тряпок? Берегитесь. Я буду травить собаками или давать палачу всякого, кто пришел играть в старой одежде. Помните лишь: шах прощает наготу и нищету только дервишам, но не вам! Также есть, кто говорит со мной грубо, не преклонив колени, — того казню без милосердия.