Разин Степан - Алексей Чапыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Атаман выпил ковш вина.
— Доброе вино, пей, Сергейко!
— Пью!
— Казаки, пей! Не жалей! Мало станет — дадут вина!
Казаки, открыв бочки, черпали вино ковшами дареными: ковши принесли армяне; персы подарили много серебряных кувшинов. Стрельцы пили шумливее казаков, кричали:
— Ну, ин место стало проклятущее!
— Хлеб с бою, вода с бою.
— От соленой пушит, глаза текут, пресной водушки мало…
— Коя и есть, то гнилая.
— А сей город доброй, вишь, вина — хоть обдавайся.
— Цеди-и и утыхни-и.
— Цежу, брат. Эх, от гребли долони росправим!
— Батько, пить без дозора негоже.
Разин крикнул:
— Гой, соколы! Учредить дозор от площади до анбаров и всякого имать ко мне, кто дозор перейдет… Лазунка, персы много пугливы — чай, видал их в Фарабате?.. Я знаю, с боем иные бы накинулись, да многие боятся нас и пожога опасны.
— «У тумы[207] бисовы думы», хохлачи запорожцы не спуста говорят: черт и кизылбаша поймет. А горец тот косатой — хитрой, рожа злая…
— Эх, Лазунка, вот уж много выпил я, а хмель не берет, и все вижу, как Петру Мокеева собаки шаховы рвут… Пей!
Со стругов все казаки, стрельцы и ярыжки, оставив на борту малый дозор, перешли на берег пить вино. Берег покрылся голубыми и синими кафтанами, забелел полтевскими московскими накидками с длинными рукавами. Дозор исправно нес службу, хотя часто менялся.
Опустив голову в черной высокой шапке, к берегу моря на казаков шел старый еврей. Еврей бормотал непонятное, когда его схватили, привели к Разину.
— Жид, батько, сказывает: «Пустите к вашему пану!» — Пинками подтолкнули ближе бородатого старика в вишневой длиннополой накидке.
— Не бейте, браты! Эй, ты, скажи «Христос».
Еврей дрожал, но лицо его было спокойно, глаза угрюмо глядели из-под серых клочков бровей. Он бормотал все громче:
— Адонай! Адонай!
— Слушь, батько, должно собака с наших мест: Дунай поминает.
— Не те слова, соколы! Ну, что ж ты?
— Пан атаман, не мне говорить имя изгоя, не мне сквернить язык.
— Добро! Махну рукой — с тебя живого сдерут кожу.
Казаки ближе подступили, толкая еврея, ждали, когда атаман двинет шапкой. Разин, отбросив ковш, пил вино из кувшина и не торопился кончить еврея.
— Зато велю тебе, что сам не говорю никогда этого имени… ну!
— Пан атаман, пришел я жалобить: твои холопы изнасиловали в Дербенте мою единственную дочь, убили двух моих сынов. Что одинокому, старому делать на свете среди злых — убей и меня!
— Пожди! Дочь ты не дал замуж пошто? Муж защищает жену… Сыны твои бились с казаками, чинили помочь кизылбашам — нас не щадят, мы тож не щадить пришли… Нас вешают на дыбу, на ворота города — мы вешаем на мачту струга за ноги…
— Пан атаман, сказать лишь пришел я — не в бой с вами…
— Без зла шел — тебе зла не учиню, пошлю в обрат. Ты скажешь персам так: «Нынче атаман наехал пировать, а не громить их город. Пусть ведут русских, я же поменяю полон — дам им персов, иманных ясырем!»
— Пан Идумей[208], персы — кедары…[209] Ты им показал это в городе, где на воротах по камню начертано: «Бабул-абваб»[210], там убили моих детей.
— Сатана! Я не пришел зорить персов — они же боязливы… Кто трус, тот зол. Я требую от них: пусть будут добрее и еще пришлют нам вина.
— Вай! Мовь пана смыслю — он велит выхвалять себя персам, но дети рабыни знают о Дербенте и Ферахабате. Послушав ложь, кедары побьют камнями старого еврея.
— Хо-хо! Ты же молвил, что не боишься смерти?
Пыля сапогами песок, встал Сережка:
— Лжет, собака! Батько, дай-ка я кончу жида?
— Сядь! Когда душа моя приникла к покою, я люблю споровати с тем, кто обижен и зол… Город не тронул, какая же корысть убить старика? Дуванить с него нечего, и крови мало…
— Пан атаман мыслит ложно: он доверяет тому сказать кедарам, кого ненавидят они… Пан лучше скажет свою волю персам тем, что висит у него на бедре!
— Сатана! Слово мое крепко: дали вино, шелк — и я не убью их.
— И еще, пан атаман! Некто, придя в дом к злому врагу, скажет: «Я не убить тебя пришел, хочу полюбить». Злой помыслит: «Так я же убью тебя!» И направит душу понимающего ложно в ворота «Баб ул киамет»[211].
— Батько, рази меня, но жида кончу — глумится, собака! — Сережка потянул саблю.
Разин схватил Сережку за полу кафтана, посадил.
— Жидовины — смышленый народ… За то царь и попы гонят их. Они научили турчина лить пушки…
Еврей бормотал:
— Твои, пан атаман, соотчичи залили кровью дома моего народа на Украине… Насиловали жен, дочерей на глазах мужей и братьев. Евреев заставляли пожирать трефное, нечистое, надругавшись, вешали с освященными тфилн…[212] Еврейские вдовы не искали развода — им гэт[213] давали саблей… На утренней молитве хватали евреев и, окрутив в талэс[214], топили…
— Слышь, брат Степан, еврей бредит.
— Не мешай, Сергейко! Вот когда мы будем споровати-то! Эй, жидовин, не все знаю, что и как чинили запорожцы с твоими, но послушал: казаки при батьке Богдане мешали навоз с кровью еврейской, то знаю…
— Ой, вай, понимаешь меня, пан атаман: здесь, убивая кедаров, ненавистных мне, ты не разбираешь, кто иудей, кто перс, и тоже не щадишь нас.
— За то секли и жгли гайдамаки, что люди твои имали на откуп церкви — хо! Польски панове хитры: они пихнули вас глумиться над чужой верой, вы из жадности к золоту сбежались, не чуя, что то золото кровью воняло… Вот я! Много здесь золота взял, а если б земля отрыгнула людей моих, что легли тут, — все бы в обрат вернул, да не бывает того! Мне же едино, хоть конюшню заводи там, где молятся, знай лишь — не все таковски… Иных не зли, иным это горько. Уйди, хочу пить! Убили твоих, моих тож любимых убили — душа горит!
Еврея оттолкнули, но не отпустили.
— А где ж моя царевна?
— Тут, батько!
— Ладно! Пусть пляшет, пирует, дайте ей волю тешиться на своей земле! Ни в чем не претите.
— Чуем.
С болезненными пятнами на щеках, с глазами, блестевшими жадным огнем, и оттого особенно едкой, вызывающей красоты, персиянка лежала в волнах голубого шелка на подушках, иногда слегка приподнимались глаза под черными ресницами, изредка скользили по лицам пирующих. На атамана персиянка боялась глядеть, испугалась, когда он спросил о ней.
«Умереть лучше, чем ласка его на виду всего города!» — подумала она, изогнулась, будто голубая полосатая змея, оглянулась, склонив назад голову, увитую многими косами, скрепленными на лбу золотым обручем. Быстро поняла, что захмелел атаман, зажмурилась, когда он толкнул от себя кувшин с вином, сверкнув лезвием сабли.
— Гей, жидовин!
Старик, сгорбившись, подошел и, тычась вперед головой, как бы поклонился.
— Пан, еврей готов к смерти!
— Убить тебя? Тьфу, дьявол! Иди, скажи персам: «Не ждите худа, ведите полон русский, атаман знает, что он есть в Ряше!» Я верну им персов и к ночи оставлю город.
Еврей попятился, остановился.
Разин сказал:
— Он не верит? Гей, соколы, отведите без бою старика к площади — спустите.
Два казака подхватили еврея, отвели за амбары.
— Все ж таки кончить ба?
— Берегись! Узрит самовольство — смерть… Эх, атаман!
Казак, отпустив еврея, лягнул его в зад сапогом, от тяжелого пинка старик побежал, запутавшись в накидку — упал.
— Вот те, жених, свадебного киселю!..[215]
Старик, встав, отряхнул шаль, нагнулся за шапкой в песке и пошел прихрамывая. Казаки вернулись к вину. Еврей, проходя мимо персов, стоявших густой толпой на площади, крикнул:
— Иран, серкеш![216]
Из толпы тоже крикнули:
— Чухут![217]
Старик закричал уже издали:
— Серкеш — азер![218]
Толпа все больше густела. Из голубого в голубом полосатом встала персиянка, закинула за голову голые в браслетах руки, в смуглых руках слабо зазвенел бубен. Княжна, медленно раскачиваясь, будто учась танцу, шла вперед. Глаза были устремлены на вершины гор. Княжна наречием Исфагани протяжно говорила, как пела:
— Я дочь убитого серкешем князя Абдуллаха — спасите меня! Отец вез нас с братьями в горы в Шемаху… Туда, где много цветов и шелку… туда, где шум базаров достигает голубых небес — там я не раз гостила с отцом… Ах, там розы пахнут росой и медом!.. Не смейтесь, я несчастна. Лицо мое было закрыто… Серкеш, ругаясь над заповедью пророка, сдернул с меня чадру — оттого душа моя стала как убитая птица…
Танец ее не был танцем, он походил на воздушный, едва касающийся земли бег. Дозор часто менялся и был пьян. Два казака, ближних к площади, сидя на крупных камнях, били в ладоши, слушая чужой, непонятный голос, глядя на гибкое тело в шелках и танец, совсем непохожий ни на какие танцы.