Разин Степан - Алексей Чапыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И так, Степан Тимофеевич, ежедень стало прилучаться: уплавят головушки за вином ли, хлебом ли, водой пресной, а горец на них засады да волчьи ямы, иной раз и опой — вина подсунет… Чтешь после того людей: из трех сот — сотня цела, альбо и того меньше… Большой урон в боевых людях. Я же изныл душой и телом: сердцем — по жене, дочкам, в снах их вижу на Яике, а телом от трясцы извелся…
— Заедино мало нас — спущу, Федор. Бери маломочных, плавь в Яик… Теперь же чуй, что я поведаю. И прощай… Быть может, не видаться боле…
— Ну, уж и не видаться. Чую, батько Степан.
— При тебе, Федор, ронил я в бою с гилянским ханом двух удалых: Черноярца-есаула с Волоцким…
— Да, то ведомо мне…
— Чуй дальше. Жалобил я по ним, а когда сердце болит — пью. Сергей, брат названой, с Петром Мокеевым в та пору разобрали по каменю Дербень-город, привезли мне ясырку, как говорил Петра, шемаханскую царевну — бека шахова дочь… С ней живу, храню ее — память о богатыре Петре Мокееве… В гробу поминать буду — столь он люб мне. После Дербеня, чую, ропщут на меня, что не шлю послов шаху. Собрал я богатырей-есаулов и спросил: правда ли то? Сказалась — правда: хотят к шаху идти проситься сесть на Куру. Не спущал я, ране знал, что добра от шаха не ждать, когда сами задрали его. Но воли ихней не снял — и каюсь! Шах Мокеева дал псам, Серебрякова отпустил, да вернул — казнил… Я ж в полоумии посек с горя невинного толмача… Слал лазутчиков — изведать, как было? Изведал, шах строит бусы на нас… А, дьявол! И грянул я на Фарабат — золотой шахов город, его утеху. Золота имали много, посекли тыщу и больше тезиков. Те лишь домы казаки оставили поверх земли, где люди крестились да Христа кликали… В Фарабате, хмельной гораздо, гинул дид Рудаков… Заполз бабру в клеть железну и ну над ним расправу чинить, — то на шаховом потешном дворе было… Зверя не кончил до смерти — кинулся с него шкуру тащить: теплая-де, сдирать легше. Куснул его, издыхая, бабр за голову, от того у старого Григорея череп треснул. Отселе пошли на Ряш-город, и за то по сю пору лаю себя! По Сережке ладил в море кинуться, да Лазунка меня в трюме замкнул. И грозил я ему. А потом, когда остыл, припустил к себе; боярский сын убаял, что-де не воротишь. Спас меня удалая голова Сергей — сам же кончен… Эх, черт! И как провели, обошли нас тезики: вина дали, накидали ковров, шелку. Вина с дурманом прикатили, так что два дни я ни рук, ни ног не чуял. Худоумием обуянный, будто робенох дался обману того горца, что и вас здесь обижал. Не надо было пить на берегу, а пуще нечего было щадить злой город! Проведал я нынче, что шах дал волю тому горцу нас извести до кореня… И плыл я сюда — пылало сердце: «Возьму от тебя людей, сравняю Ряш с землей». После пира в Ряше мало нас осталось: четыреста голов легло в окаянном городе. Сережка стоит тыщи голов казацких. И что же, душа упала, потухло сердце мое, когда узрел здесь полумертвых стан. Чую и вижу: люди бредят, иные, будто укушены черной смертью, бродят, ища, где пасть… Да, Федор, буду я крепок, затаю обиду: не пора нынче считаться с персами… Увезу проклятое золото, рухледь и узорочье, кину средь своих людей: «Дуваньте, браты, клятое добро, взятое кровью храбрых!» Я нищий с золотом! Сколь богатырей мне в посулы дал родной Дон, и всех их извел я, как лиходей неразумной, а дела впереди много… ох, много дела, Федор!
— Полно никнуть, батько Степан! Придешь на Русь да гикнешь, и вновь слетятся соколы.
— Эх, таковые уж не слетятся больше!
В темноте перекликали дозор:
— Не-ча-а-ай!
— Не-ча-а-ай!..
На носу косы Миян-Кале, ушедшей далеко в море, сутулясь, стоит широкоплечая черная тень человека; от черной волны, чуждо говорливой, сияющей на гребнях тускло-зеленым, в глазах черного человека — зеленый блеск. Храпит, бредит и дико поет земля за спиной атамана, лохматятся на густо-синем черные шалаши, мутно белеют палатки. Справа и слева косы в морском просторе, щетинясь сереют комья стругов, и громче, чем на суше, звучит «заказное слово»:
— Не-ча-а-й!
— Не-ча-а-й!..
Черная фигура взмахнула длинной рукой; от страшного голоса, казалось, волны побежали прочь, в ширину моря:
— Гей, Стенько! Не спрямить сломанного — давай ломить дальше!
С тусклым лицом атаман повернулся, шагнув к палаткам:
— Гей, гой, соколы-ы! Пали огни, чини струги! С рассветом айда к Астрахани!
— О, то радость! Кинем землю проклятущую.
— Ставай, кто мочен! Жги огонь, бери топор!
Казалось, мертвое становище казаков не было силы поднять, — но, голосу атамана-чародея послушное, встало, зашевелилось кругом. Затрещали, вспыхивая, огни. Лица, руки, синий балахон, красный кафтан замелькали в огнях. Забелели лезвия топоров, рукоятки сабель.
Раньше чем уйти в палатку, Разин сказал негромко, и слышали его все вставшие на ноги:
— Дозор, готовь челны, плавь на струги, чтоб плыть к берегу дочиниваться.
— Чуем, Степан Тимофеевич!
Двинутые с берега челны загорелись зеленоватыми искрами брызг. На воде звонкие голоса кричали в черную ширину, ровную и тихую:
— Торо-пись!
— В Астрахань!
— А там на Дон, браты-ы!
На бортах стругов задымили факелы, перемещаясь и прыгая, выхватывая из сумрака лица, бороды, усы и запорожские шапки.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
На воевод и царя
1
За столом — от царского трона справа — три дьяка склонились над бумагами.
Вошел любимый советник царя боярин Пушкин, встал у дверей, поклонясь. Он ждал молча окончания читаемого царю донесения сибирского воеводы.
Русоволосый степенный дьяк с густой, лоснящейся шелком бородой громко и раздельно выговаривал каждое слово:
— «…старые тюрьмы велели подкрепить и жен и детей тюремных сидельцев, которые сосланы по твоему, великого государя, указу в Сибирь — сто одиннадцать человек, — велели посадить в старые тюрьмы».
Царь распахнул зарбафный кабат с жемчужными нарамниками, неторопливо приставил сбоку трона узорчатый посох с крестом и, потирая правой рукой белый низкий лоб, сказал:
— Так их! Шли мужья, отцы к вору Стеньке за море, да и иных сговаривали тож… Сядь, дьяче. — Поманил рукой Пушкина. — Подойди, Иван Петрович! Тут дела, кон до тебя есть.
Бородатый сутулый боярин, вскинув на царя узкие, глубоко запавшие глаза, шагнул к трону, отдав земной поклон.
— Из Патриарша приказа, великий государь, жалобу митрополита Астраханского мне по пути вручили, а в ней вести, что воровской атаман Разин объявился у наших городов.
— Слышал уж я про то, боярин! И думно мне отписать к воеводам в Астрахань, Прозоровскому Ивану да князь Семену Львову[228], чтоб вскорости разобрали бы казаков Стеньки Разина по Стрелецким приказам и держали до нашего на то дело повеления… — Подумав, царь прибавил: — И никакими меры на Дон их до нашего указу не спущать!..
— Не должно спустить на Дон тех казаков, государь… На Гуляй-Поле много сбеглось холопов от Москвы и с иных сел, городов, оттого голод там, скудность большая… В Кизылбаши тянулись к Разину, а объявись Разин на Дону, и незамедлительно вся голутьба к ему шатнется. Он же, по слухам дьяков и сыскных людей, богат несметно… Мне еще о том доносил мой сыщик Куретников. Вот кто, великий государь, достоин всяческой хвалы, так этот подьячий… Достоканы[229], живучи в Персии, познал и язык и нравы — все доводил, и мы знали до мала, что круг шаха деется. Нынче мыслю я его там держать, да пошто-то грамоты перестали ходить… А зорок парень, ох, зорок!
— Очутится здесь — службу ему дадим по заслугам.
— Заслужил он тое почетную службу, великий государь! Слышно мне: много вор Стенька Разин пожег шаховых городов?
— Ох, много, боярин! И должно чаять от шаха нелюбья… Пишет мне стольник Петр Прозоровский, что шах, осердясь на разорение его городов грабителями, Стенькой Разиным с товарыщи, собирает войско для подступа к Теркам, и нам, боярин, пуще всего нужно войско назрить… Шатости, грозы со всех сторон еще немало будет…
— Войско строить и, по моему разумению, великий государь, неотложно!
— Вот! Ну-ка, дьяче, чти мне, сколь есть служилых иноземцев, да и оклады их — довольство — чти же!
Встал, поклонясь царю, дьяк Тайного приказа, сухонький, в красном кафтане, водя жидкой бороденкой по грамоте, придвинул блеклые глаза к строчкам, зачастил:
— «Генералу-порутчику Миколаю Бовману и его полку полковникам и иных чинов начальным людям на нынешней сентябрь месяц довольства:
Генералу 100 рублев, полковнику и огнестрельному мастеру Самойлу Бейму 50 рублев, подполковнику Федору Мееру 18 рублев, Карлу Ягану Фалясманту, Василию Шварцу по 15 рублев.
Маеорам: Ягану Самсу, Антону Регелю, Петру Бецу, Ганцу и Юрью Бою по 14 рублев.
Капитанам: Ганцу Томсону, брату ево — Фредрику — обоим 50 рублев. Павлу Рудольву 20 рублев, гранатному и пушечному мастеру Юсту Фандеркивену 15 рублев».