Неоконченный полет - Анатолий Хорунжий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спросил Патоку о бородянских летчиках. От него услышал несколько тех же имен, какие мне называли раньше. Затем, подумав, он внезапно встрепенулся:
— На этих днях я слышал стихи про нашего летчика, летавшего на «илах». Там говорится о его крови, как он на войне горел. Я знаю его. Он каждую весну едет за Харьков, к Белгороду, где похоронен его товарищ.
— Он жив?! — воскликнул я. — Кто он?
— Никто вам так не расскажет о Василе, как его мать Якилина Захаровна Кулик. Ее хата на Старике. Могу вас туда проводить.
Трактористы уже разошлись, скамьи опустели. На самом краешке скамьи сидел Песковец и что-то записывал. Не успели мы с Петром Юхимовичем встать, как к нам, улыбаясь, подошел Песковец.
Мы с тобою, поле!
Люди совсем недавно научились по-настоящему понимать землю и дружить с нею. Не молиться на нее, не просить у нее даров, а любить, почитать и помогать ей выполнять завещанную извечным законом работу.
Машины, техника, химия не отдалили человека от природы, а сблизили с нею — она стала нам дороже и понятнее.
На поле вышел теперь хлебороб широкого, мудрого взгляда на свет, на планету и на свою борозду.
Лука Титаренко несколько лет назад издал тоненькую книжку с тяжелыми склоненными колосьями на обложке. На первых страницах автор ставит вопрос: «С чего мы начали?» «Мы» — это колхозники, агрономы, механизаторы. «С земли!» — отвечает сам же и по-деловому объясняет, какими ключами открыли ее таинственные силы, подняли ее плодородие.
С его брошюрой «Полесский эталон», как штурман с картой на коленях, я объехал поля колхоза, прочитал их, словно новую яркую книгу, созданную коллективом, трудом и разумом людей, молодых и пожилых.
Все, что я услышал от трактористов, бригадиров, звеньевых, узнавалось на нивах льна, пшеницы, картофеля, свеклы, в звуках-гомоне на лугах.
Лука Леонтьевич, едва только вышел из «Москвича», заговорил с людьми, а я остановился перед глубокой облицованной траншеей, заполненной увядшей травой.
По ней с ревом продвигался бульдозер, уплотняя зеленую массу. На колесики, на звенья ходовой части наматывалась зелень, она словно сопротивлялась, бунтовала против насилия, а мотор совершал свой беспощадный приговор. Консервированные травы будут лежать тут, не утрачивая питательных веществ, вплоть до самой весны.
Подошел Титаренко, осторожно ступая по распаханной земле.
— Вот это будет сенаж! Забили четыре траншеи, будет и пятая. Тысяча пятьсот тонн! Такую цифру нужно уметь ощутить.
Действительно, четыре облицованные траншеи, заполненные доверху питательным кормом, укрытые сплошной, на несколько десятков метров в длину, пленкой, прижатой по краям землей, производили убедительное впечатление.
Титаренко радовался достигнутому:
— Сенаж прошлого года здорово выручил наше хозяйство. На него и теперь большие надежды. Листья, цвет, питательные вещества — все пойдет в корыто, а это, брат, надо ощутить!
Мне вспомнилось, что Титаренко употреблял слово «ощутить» и в первой нашей беседе в конторе. Он говорил тогда об ощущении земли, каждого ее клинышка. Без этого теперь нельзя заниматься хозяйством. И без осознания высокого долга перед страной. И без понимания дела — что, когда, с какими затратами, ради чего делать. Без мысли и души нельзя браться за землю, как и за машины, за скот. Вот что было в его высказываниях.
Мы возвращались в село. На песчаной дороге в колеях «Москвич» бросало. Титаренко как-то сразу изменился. Он резко, но вовремя переключал скорость, сердился, когда мотор не в силах был взять преграду или разгон. Я пробовал продолжить прерванный разговор, который он сам же начал, но это не получалось.
— Вы управляете «Москвичом», как броневиком.
— За войну привык.
— Так вы танкист?
— Начинал пулеметчиком, а кончил танкистом. Ноги прострелили как пулеметчику. В сорок первом. В разведку переправлялись за Днепр. Юра, товарищ из нашего села, попал под ту же очередь фашистского автоматчика. Ему по груди прошлась, а мне по ногам. За такие переправы в сорок третьем Героя давали.
Выбрались на ровную дорогу. Лука Леонтьевич вытер вспотевший лоб, посмотрел в мою сторону. Его суровые глаза потеплели, он улыбался.
— Кантемировский танковый корпус... Киев, Берлин, Прага... Последний бой тринадцатого мая. Четыре раза ранен, раз контужен... После танка с «Москвичом» как-то справляюсь.
Сказано было все это просто, но с достоинством и оттенком гордости. Я знал таких людей по фронту и после войны, на заводах, в селах. Каждая встреча с теми, кто прошел сквозь пламя битв, кто пролетел все небо войны через огненные завесы зенитных снарядов, кто пронес на своей груди награды сорок первого года до рейхстага и тут расстрелял все патроны винтовки или пистолета, каждая такая встреча наполняла мою душу всегда новым, невыразимым восхищением, чувством непобедимости советского человека, воспитанного партией Ленина, и в эти минуты я проникался еще более глубоким уважением к бывшему танкисту, герою войны, который отдает теперь всего себя людям, нивам, посевам, зерну, траве, машинам.
— Сегодня уедете от нас? — спросил он.
Я ответил утвердительно.
— А у меня было желание познакомить вас с интересным человеком.
— Чем он интересен?
— В сорок третьем на фронте был тяжело ранен, потом жил в Киргизии. Весной вместе с чабанами и отарами ходил на высокогорные пастбища. Дороги там по скалам, над пропастями... Среди киргизов жил, язык их изучил, одежду носил их. Джурабай-ака! Так звали его по-киргизски. Братом называли. Вот какой человек! О нем бы написать.
— А он, случайно, не летчик?
— Этого не знаю. Приедем — сейчас же спрошу по телефону.
«Москвич» остановился у конторы, перед клумбой. В прохладном вечернем воздухе пахло розами. На дворе было тихо, безлюдно. Лишь на крыльце стояли двое.
Одного из них я узнал — то был Иван Иосифович. Другой не знаком мне.
— Мой друг, — кивнул мне Титаренко и продолжал полушепотом: — Критиковал его связистов на пленуме райкома за то, что проволоки набросали в травы, и косы у косарей щербятся. Наверное, пришел оправдываться, — шутя закончил он.
— Это, случайно, не Джурабай-ака?
— Нет. Этого я знаю хорошо. Бывший летчик. Разбивался, горел. Лет немолодых, а видите — сокол!
— Василь? Хата на Старике?
Лука Леонтьевич удивился:
— Василь Степанович. На Старике. А что?
Я пошел навстречу обоим. Один из них, широко раскинув руки, шел быстрее.
Знакомые серые глаза. Знакомые черты лица...
Вечерний ветерок подул пламенем далекого грозового лета.
Елочки у обелиска
Главная улица Бородянки носит имя Ленина, она покрыта асфальтом, дома и ограды со вкусом покрашены, хорошие скамьи стоят у калиток. Вечерней порой люди, преимущественно женщины постарше, как и в старину, ведут на скамьях неисчерпаемые беседы.
Хат со стрехами меньше, чем домов с верандами и высокими окнами. Древняя Бородянка недаром называется поселком городского типа и добивается на деле городского образа жизни, его быта, удобств, и это ей удается. Асфальт, водопровод, автобус, электричество, разнообразная торговля, кинотеатр сменили ее рисунок и содержание, но особая привлекательность вида села и внешности людей в том, что рядом с современным сберегается все хорошее из старого быта и взглядов на труд»
Хата № 164 была на запоре. Соседи мне сказали.
— Хозяйка на поле, внизу, около Здвижа.
Там я и увидел высокую седую женщину, обутую в незаменимые для старого человека бурки. Она уже уложила полкопны ржи и теперь подносила снопы для второй.
Якилина Захаровна, слушая меня, все время нагибалась к снопам, брала их сухими пальцами под перевясла в укладывала в крест, как впервые научилась шесть десятков лет назад, еще девчонкой, на отцовской ниве. Работала, не отдыхала, только с каким-то словом замирала, точно ей что-то послышалось или увиделось. Мы вели разговор о Василе, ее сыне.
— Передавала, чтобы помог Василь уложить снопы, да, может, не дошло до него... Явился бы. А мне без ржи не обойтись. Если ржаное зерно есть в хате, тогда вроде все имеешь. Другие картошку сажают, а я рожь сею. Люблю ржаники... Василь у меня один-единственный, батько его еще молодым помер, с простуды. Под возом сидел на поле, и так его пронизало ветром, что не смогли спасти ни лекарь, ни шептухи. Написана была ему на роду такая смерть. Хату как раз поставили, сын родился, садок вырос — никто и ничто не понадобилось ему... Василь покинул Бородянку, как в армию взяли. Оттуда и на летчика подался. В войну, как наши отошли аж в Россию, меня и во снах мучали его боли. Сколько разов ломало его и огнем палило. И после войны в армии служил. Как-то приезжал ко мне в гости и девушку тут высмотрел. Поженились. Теперь уже трое детей, студент и школьники.