Возвращение в эмиграцию. Книга первая - Ариадна Васильева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она пожалела меня. Она приняла работу и даже сделала вид, будто весьма довольна моим успехом. Бывают же на свете добрые люди!
Так я работала у Иры Беллин и все время присматривала более выгодное место. И нашла. Во французской мастерской высокого класса. Делом заправляла старшая мастерица, а хозяйку я видела всего два раза. При найме и при увольнении.
Старшая мастерица, перезрелая старая дева лет тридцати, мадмуазель Сюзанна, встретила сухо, посадила рядом с молоденькой француженкой. Я присмотрелась к работе соседки и успокоилась. Она была явно слабее. Но вот удивление, вот досада! Что ни сделаю — все плохо. Стараюсь, бьюсь, по вечерам засиживаюсь — никакого сдвига. Плохо — и все! Не выдержала, подошла после работы к Сюзанне. Она всегда уходила последней.
— Простите, мадмуазель Сюзанна, я хочу понять. Чем я вам не угодила? Почему вы все бракуете? Я же не слепая, я же вижу. Я работаю не хуже других.
Она смутилась, потом подняла глаза, непримиримо враждебные.
— Я вам советую уйти от нас. Я вас все равно выживу.
— Но почему? Что я плохого сделала?
— Лично вы, лично мне — ничего. Но я ненавижу иностранцев. Понимаете? Я терпеть не могу иностранцев, особенно русских.
Странно, я сразу успокоилась. То руки дрожали, пришлось убрать их за спину, а тут успокоилась. И даже осмелилась проявить интерес к такой открытой ненависти.
— Но, простите, что плохого вам сделали русские?
— A moi, лично мне — ничего. Но Франция должна быть и будет страной французов. Безработица растет, вы отнимаете у нас хлеб, занимаете наши рабочие места. И потом, вы, русские, вы все красные, коммунисты, большевики!
— Помилуйте! — возмутилась я. — Какая же я большевичка? Я — эмигрантка! Я — белая. Это меня большевики из России выгнали!
— Но я не разбираюсь — красные, белые! Для меня вы все на одно лицо. И лучшее из всего, что вы можете сделать, — это уйти из нашей мастерской.
Я перестала спорить. Она мне вдруг смертельно надоела. На другой день отправилась за расчетом. Хозяйка, пухленькая шатенка, несказанно удивилась.
— Но почему, ma petite[27]? Вам нехорошо у нас или вы нашли что-нибудь лучше?
Я не удержалась и брякнула:
— Ухожу, поскольку мадмуазель Сюзанне не нравится мой цвет.
Она сразу отшатнулась, настороженная.
— Цвет? Не понимаю. При чем тут цвет?
А про себя, видно, подумала: «Э-э, девочка, наверное, toque[28], вот Сюзанна и хочет от нее избавиться».
Со мной незамедлительно рассчитались.
Квартира хозяйки находилась на Сен-Дени. Я прошла один квартал и очутилась на Риволи. Было тепло, хотя уже наступил декабрь. Декабрь! Как стремительно пролетели дни! Осень кончилась, на носу Новый год. Неужели и впрямь все проходит, как прошли и закончились мои огорчения и слезы над неудавшимся сомбреро? И боль проходит, и радость. Вот и люди на Риволи проходят, проносятся одна за другой машины, я сама прохожу мимо зданий, мимо витрин, отражаюсь, как в зеркале, в начищенных стеклах.
Дура эта Сюзанна! За большевичку меня приняла. Белые, красные — она не разбирается. А я сама, разве я разбираюсь, какого я цвета? Это Саша и дядя Костя воевали против красных. Они — белые. Они белые по сей день, хотя гражданская война давным-давно закончилась.
В России живут русские. Такие же, как мы, русские. Но красные. Я не знаю их, не испытываю к ним вражды. Говорят, те русские ненавидят нас. Если кто из нас попадет к ним, сразу поставят к стенке и расстреляют. За что? Неужели не все проходит?
Я погрузилась в свои мысли, не видела, куда иду. Видно, с Риволи свернула на дю Темпль, потом еще и еще в какие-то улицы, уже не отдавая себе отчета, где нахожусь. Очнулась, глянула — никак не могла понять, что это за квартал. Исчезли дорогие магазины, кафе. В другие рукава Парижа влились потоки автомобилей. Толпы народу остались далеко позади, здесь было почти пусто. Словно другой город.
На углу — булочная. Надпись на непонятном языке. Неровная, узкая улица, дома закоптелые, старые, с темными пещерами глубоких подворотен. Вот идет человек в долгополом сюртуке, в ермолке. Из-под ермолки свисают длинные пейсы. Ба! Да ведь это еврейский квартал.
Еврей приближается, сдается, не видит меня, и вдруг отвешивает приветливый, полный достоинства поклон. Я неуклюже ему отвечаю.
В Париже все евреи такие. Неторопливые, спокойные. Во Франции нет антисемитизма. Русская эмиграция тоже не проявляет к ним антисемитских настроений. Но только по отношению к евреям, живущим ЗДЕСЬ. Другое дело в России! Там не евреи — жиды, к ним ненависть страшная. «Ух, вернуться бы домой, да поставить всех этих пархатых к стенке!» — так мечтают «наши» оголтелые.
Вот и получается: они нас к стенке, мы — их. Во всем этом нет никакого смысла. Неужели нельзя сделать так, чтобы никто ни в кого не стрелял?
Насилу я выбралась из еврейского квартала. До чего же он многолик, Париж! И неизменен. Это я прохожу через жизнь, а ему… Что ему до меня? Что ему до моей мамы? Она нашла выход. Погружается время от времени в кошмарный свой сон. Потом спохватывается, пишет очередное покаянное письмо, я кладу его в бювар, не читая.
Живем дальше.
Тетя Ляля старится, вянет, морщинки побежали к вискам, опускаются щеки, глубже становится скорбная бороздка от крыльев носа к уголкам рта. И тоже начала курить.
Бабушка живет в вечных хлопотах, в суете, в заботах о нашем здоровье, проблемах ежедневных покупок, ежедневной стряпни.
Татка бросила лицей, так и не дотянула до бакалавра. Учится на машинистку-стенографистку. Петя собирается жениться на милой француженке Жозетт-Клер. У родителей Жозетт-Клер есть маленький домик в Медоне, в пригороде Парижа, где во дворе живет добрый пес Каир. У тети Ляли в квартире толчется добрейшая Марлена, сенбернар. Хорошо, Татьяна дю Плесси подарила мне маленького фокса, а то Петька овчарку бы какую-нибудь приволок. У него страсть к огромным собакам.
Подрастает в нашей семье первый француз — Кирилл Константинович Вороновский. Уже бегает, уже болтает на смеси двух языков.
Так в раздумьях обошла я в тот день пол-Парижа. Он не видел меня, не замечал. Я была совершенно одна среди множества незнакомых, навсегда разобщенных людей.
Стал накрапывать дождь. Припустил — загнал в подворотню. Следом еще двоих. Молодые, веселые. Мельком оглядели меня, закурили.
К черту соотечественников! Скоро проходу от них не будет на парижских улицах! Заговорили по-русски.
— Славненькая какая, — это они про меня, — давай попробуем познакомиться.
— Оставь, неудобно. Тише.
— Да отчего тише? Она же ни шиша не понимает. Давай познакомимся.
Они все мысли мои перебили! Выглянула из-под козырька — дождь притих. И ушла, бросив напоследок русское «до свиданья» остолбеневшим парням. Не стерпела, пококетничала, словно кто за язык тянул.
Я довольно легко различаю в толпе парижан наших, русских. Старших-то распознать вовсе просто — акцент. И еще. Женщины маминого поколения так и не научились пользоваться косметикой, как француженки.
Со сверстниками было сложней. И все же… И все же было в них какое-то едва уловимое своеобразие. Это позволяло, присмотревшись к случайному собеседнику, после двух-трех фраз, произнесенных на чистейшем французском языке, спрашивать, не боясь ошибиться: «Вы — русский?»
Вот был такой случай. После Корсики я возобновила знакомство с Ниной Понаровской. Она превратилась в крупную, представительную даму, гордую замужеством и двумя маленькими сыновьями. И она, и муж ее с радостью принимали меня. Однажды предложили сходить втроем в дансинг. Славику, мужу Нинкиному, хотелось больше танцевать с молодой женой, и я надолго оставалась одна. Сидела, смотрела на них без зависти — славная такая пара. Услышала голос:
— Мадмуазель, позвольте вас пригласить.
Обернулась. Стройный, почтительный, прилично одет. Я пошла с ним танцевать. Он делал свое дело превосходно, легко вел, не задевая в толпе ни одной танцующей пары. После первого танца сказал:
— Простите, но на следующий танец пригласить вас не смогу. Не имею права приглашать все время одну и ту же даму. Иначе мне сделают замечание.
— Кто сделает? Почему?
— Я не посетитель, — улыбнулся он и скосил умный рот, — я здесь работаю. Я — danseur mondain[29].
Он учтиво посадил меня на место, раскланялся и следующие два танца приглашал других одиноких дам. На третий вернулся за мной.
— Вот, отбыл повинность, теперь можно и для собственного удовольствия. Вы отлично танцуете.
Разговорились. Он стал рассказывать о своей работе. Я слушала, слушала, потом отстранилась слегка и спросила:
— Вы — русский?
Он тоже отстранился от меня, брови его изумленно взлетели вверх.