Энциклопедия творчества Владимира Высоцкого: гражданский аспект - Яков Ильич Корман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Высоцкий прекрасно понимал, что выжить в советском тоталитарном государстве честным людям практически невозможно, поэтому в «Разбойничьей» встретятся такие строки: «Смех, досада — мать честна! — / Ни пожить, не выжить!».
Этим и объясняется тот факт, что, наряду с огромной любовью к жизни, его нередко тянуло к смерти — по принципу «от противного»: «Вот у смерти — красивый широкий оскал / И здоровые, крепкие зубы!» («Конец охоты на волков»). Данное противоречие видно также на примере стихотворения «Когда я отпою и отыграю…» и «Песни о Судьбе»: «Но лишь одно наверняка я знаю: / Мне будет не хотеться умирать» — «Я не постарею — / Пойду к палачу, — / Пусть вздернет на рею, / А я заплачу». Между тем следующие строки из «Песни о Судьбе»: «Когда постарею, / Пойду к палачу». - повторяют более раннее стихотворение (1973): «Когда я отпою и отыграю <.. > Но вот над изгородью замечаю / Знакомый серп отточенной косы» (атрибут палача — топор, а атрибут смерти — коса; кроме того, серп косы соотносится с серпом и молотом — символом советского государства).
По словам Давида Карапетяна: «Тяга к смерти у него была. У него была тяга к самоубийству, скажем. Он постоянно вспоминал Есенина во время наших пьяных загулов, особенно в состоянии опьянения он часто это делал — бритва, там, это… Он хотел, но говорил: “Я не могу переступить грань. Мне не хватает мужества”. <.. > Он всегда говорил о смерти, ждал ее. Стремился к ней и боялся ее»[2884] [2885] [2886] [2887].
Сравним с тем, что говорил Высоцкий о любимовской трактовке образа Гамлета: «Это спектакль наиболее — ну как сказать — если не религиозный, но очень много разговоров в этом спектакле о Боге. И всё почти нанизано на это. С самого начала, когда Гамлет заявляет: “О, если бы Предвечный не занес / В грехи самоубийство!”, идет разговор о том, что это самый страшный грех — самоубийство, а иначе бы он не мог жить. И вот с этой точки начинается вообще его роль — с самой высшей: человек, который уже готов к тому, чтобы кончить жизнь самоубийством, но так как он глубоко верующий человек, он не может взять на себя такой грех — закончить свою жизнь»304. Но, с другой стороны, он повторял на своих концертах и в многочисленных интервью: «Тут есть другая грань — решал ли я этот вопрос “Быть или не быть”? Но я так думаю, что не так стоял этот вопрос, потому что Гамлет, которого я играю, не думает про то, быть ему или не быть, потому что “быть”. Он знает, что хорошо жить все-таки, жить надо… Мы даже играем по поводу того, что, как ни странно, вопрос, который всем ясен, что быть лучше и жить надо, он все равно стоит перед определенными людьми. Всю историю человечества они все равно себе задают этот вопрос. Вот что его мучает. Значит, что-то не в порядке, если ясно, что жить лучше, а люди все время решают этот вопрос»3°5. Данная мысль нашла воплощение и в черновиках «Моего Гамлета» (1972): «С зачатья человечество нудит, / Корпит над этой баснею из басен, / Хотя все знают, что цветок прекрасен, / Но это так печально, что висит / Вопрос, который и ребенку ясен, / Хоть у золы довольно мрачный вид» (АР-12-13).
Об исполнении Высоцким роли Гамлета в Варшаве (май 1980) рассказал Д. Ольбрыхский: «Он из последних сил хватался за край, зубами. Это дало невероятный результат. Особенно для меня, друга, это было потрясающее переживание. Вместе с ним я напрягал все силы и потому не помню подробности его игры. Особое внимание я обратил лишь на то, как Володя произносил самый знаменитый и, как говорят, самый важный монолог “Быть или не быть”, который в действительности стал таковым лишь в XIX веке… В своем исполнении Володя сознательно преуменьшал эту проблему, словно удивляясь Шекспиру, который пожертвовал ей столько места»3°6.
Что же касается тяги Высоцкого к самоубийству и в целом к саморазрушению, то Юрий Любимов, уже находясь в эмиграции, напрямую связывал ее с государственной травлей: «Однажды мы с ним прогуливались по Парижу, в году 1978 — 1979-м. Мы недолго бродили, минут сорок. Володя в подпитии был и время от времени с отчаянием в голосе повторял: “Хочу умереть!”, “Хочу умереть!”. Это был, по-моему, его последний приезд в Париж. Ничего он не объяснял. Только говорил: “Хочу умереть!” <…> Когда же он вырывался на Запад, причем, хоть жена Марина Влади, а все равно каждый раз нужно было унижаться, просить, то чувствовал, что место его там, в России, а не тут. Возвращался, а там снова охота на волков. Снова сюда — чужое. Так и жил на разрыв, на износ. И износился. И сил не оставалось жить. Допекли. Отсюда и “хочу умереть”»[2888] [2889] [2890].
Таким образом, противоестественная тяга поэта к смерти была вызвана официальным непризнанием и гонениями со стороны властей, а также бессилием что-либо изменить в стране: «Что могу я один? Ничего не могу!» («Конец охоты на волков»).
Этим же объясняется и неизлечимая зависимость от наркотиков, поскольку это был, с одной стороны, фактически единственный способ самокомпенсации и получения удовольствия, а с другой — подспудное желание убить свое тело и избавиться от гнета режима, не признававшего его как поэта и как личность, а заодно и от мешавшего ему внутреннего двойника («Я в глотку, в вены яд себе вгоняю: / Пусть жрет, пусть сдохнет — я перехитрил!»).
6) симпатия к Ленину как к бунтарю (в том числе сравнение себя с вождем или стремление конкурировать с ним и другими «отцами-основателями» — особенно