La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет - Эльза Моранте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7
В результате этого последнего разговора не проходило дня, чтобы Узеппе не выбегал посмотреть на небо, едва проснувшись; каждое утро он проделывал это несколько раз, иногда подолгу он ожидал погоды, усевшись на ступеньку у входной двери. Но прошло немало дней, и многие из них были погожими, прежде чем Нино сдержал обещание. А пока суд да дело, ход октября был отмечен другими событиями, весьма знаменательными для обитателей приюта.
Одним из таких событий было отбытие Джузеппе Второго на партизанскую войну. Как-то воскресным утром, всего через несколько дней после знаменитого вечернего банкета, он вернулся из очередной вылазки в город, объятый радостью и нетерпением. Впервые с тех пор, как они его узнали, он предстал перед ними без всегдашней шляпы. Он единым духом пролетел через комнату, уделив и присутствующим, и разговорам с ними самый минимум внимания. Затем он минуты за две собрал на скорую руку узелок с самым необходимым, попрощался со всеми, сказав, что вообще-то он еще зайдет, и заберет разные другие вещи, которые могут ему понадобиться. Но если получится так, добавил он, что он в ближайшее время лишится жизни, то он торжественно заявляет в присутствии свидетелей, что оставляет в наследство синьоре Иде Манкузо и ее малолетнему сынишке, здесь присутствующим, все свое имущество, которое после его кончины еще окажется в этой комнате, включая сюда двух канареек и кошку. Дойдя до живности, он не забыл вручить какую-то мелочь Карулине, наказав ей заботиться о птичках в его отсутствие. Что до Росселлы, сказал он, то она вполне может перебиться за счет помоек и мышей.
В этот час Росселла как раз охотилась где-то в окрестностях. Конечно же, по многим причинам, и в том числе из-за беременности (которая близилась к концу, хотя никто ее не замечал и даже не мог заподозрить), она в эту осеннюю пору мучилась непрестанным и яростным голодом и даже стала подворовывать, так что приходилось защищать съестное от ее клыков. Каждый раз, когда Карло выходил на улицу, она тоже, презирая всякую другую компанию, выбиралась на воздух вместе с ним и устремлялась на охоту. Таким образом, она не смогла сейчас попрощаться с хозяином, а тот, со своей стороны, не стал ее разыскивать и даже не расспросил о ней. Было ясно, что всевозможные семейные дела в глазах Джузеппе Второго теперь даже и окурка не стоили по сравнению с восхитительным и радостным событием, которое он теперь переживал.
Прежде чем уйти, он отвел Иду в сторонку и доверительным шепотом сообщил ей две вещи. Первая — при любой необходимости снестись со своим сыном, Червонным Тузом, а также при желании получить о нем какие бы то ни было известия, она всегда может обратиться к Ремо, хозяину винного погребка и старому ее знакомцу. Второе — с сегодняшнего дня и сам он, Джузеппе Второй, по фамилии Куккьярелли, становится настоящим партизаном, и ему присваивается боевая кличка Муха, которую он сам себе выбрал по доброй воле. Второе из этих двух известий, как старикан уточнил в разговоре с Идой, она, конечно же, может передать их общим друзьям, достойным доверия, а вот первое она должна хранить в себе вплоть до дня победы, когда все красные знамена смогут свободно развеваться на ветру свободы. Высказав все это, партизан Муха сощурил один глаз, в знак того, что теперь они политические сообщники, и вылетел из комнаты.
Да, он именно вылетел, иначе не скажешь. Джузеппе Второй в этот день пребывал в настроении столь радужном, что и тон принял какой-то заоблачный, подобающий разве что школяру, отпущенному на каникулы, даже когда допустил бы, что все это для него, не дай Бог, закончится плачевно. И Ида, которая с самого первого дня про себя окрестила его Сумасшедшим, лишний раз нашла тому подтверждение. Однако же, как только он отбыл, ее охватило чувство грусти, словно прощание Сумасшедшего с нею было его прощанием с жизнью, и им не суждено уже было увидеться. И в продолжение всего дня созерцание свернутого матраца и груды прочих вещей, принадлежавших Джузеппе Второму, вызывало у нее сердечную боль, несмотря на ее персональную заинтересованность возможной наследницы; в результате она избегала смотреть на его осиротевший угол.
Другое дело — кошка Росселла. Когда она вернулась домой около полудня, она, вроде бы, даже не заметила отсутствия хозяина, который обычно в эту пору дня возился со своими плитками и спиртовками и вскрывал консервные банки с осьминогами в собственном соку или фасолью быстрого приготовления. Сумрачно избегая контактов с людьми, Росселла, нагнув голову и держа хвост трубой — ни дать ни взять велосипедист на разгоне — побежала к занавеске Карло Вивальди и там по привычке устроилась возле него на матрасике, растянувшись во всю длину, чтобы дать отдых своему отяжелевшему животу. Она ничем не показала — ни теперь, ни в последующие дни — что помнит того, другого человека, который как-никак подобрал ее котенком на улице, дал ей имя и жилище.
На этой же неделе партизан Муха, как он и предупредил, и вразрез с грустными предчувствиями Иды, забегал к ним раза два. Он приходил забрать кое-какую мелочь, могущую пригодиться там — скажем, одеяло или кое-что из продуктов; заодно он запирался в уборной и ополаскивался, потому что там, объяснял он, воды для умывания не было, зато было сколько угодно доброго вина из виноградников Кастелли. И он объяснил, что забежал сюда по дороге, и что теперь он работает для своих товарищей связным: «С окраины в центр, а из центра опять на окраину».
Всеми своими морщинками, всеми порами он источал радость, и доверительные известия, которые приносил, были одно другого лучше — Ниннуццо и Квадрат, и все прочие товарищи совершали удивительные подвиги, и вершили историю, и чувствовали себя прекрасно. Команда девушек из Кастелли уже шила для них элегантные партизанские мундиры, которые они наденут на парад, посвященный дню Освобождения — синего цвета, с красной звездой на берете. Английские летчики, пролетая над полями, приветствуют их с самолетов, и двое беглых английских военнопленных, которые целые сутки гостили у Ниннуццо и его компании, предсказали, что Рим будет освобожден, самое позднее, в конце этого месяца (ходили слухи, что штурм планируется на двадцать восьмое октября). Сообщив эти ободряющие новости, скромный герольд поприветствовал всех дружескими взмахами ладоней и отбыл на манер доброго домового.
Теперь, когда даже Джузеппе Второй (когда-то настроенный по этому поводу весьма скептически) предсказывал скорое освобождение, члены «Гарибальдийской тысячи» начали собирать пожитки и готовиться отбыть в Неаполь сразу, как только союзники войдут в Рим. Было договорено, что и Карло Вивальди отправится вместе с ними; однако же Карло, дав себе роздых на банкете, снова ушел в изоляцию и сделался еще более диким и подозрительным, чем раньше, как будто стыдился того краткого момента, когда он дал себе забыться. На основании его рассказов женщины из клана «Гарибальдийской тысячи» среди всего прочего выдвинули также и предположение, что он еврей. Но эта догадка высказывалась в их большой комнате скрытно, с большой осмотрительностью и полушепотом — действовал некий инстинктивный обет молчания всех обитателей комнаты в отношении парня, попавшего в беду. Считалось, что подобные вещи, даже если говорить о них вполголоса, способны навлечь на человека неприятности и сыграть на руку всеми ненавидимой полиции германцев.
Как-то раз в воскресенье Торе, брат Карулины, вернувшись из города, где он занимался своими таинственными операциями, показал Иде газету «Мессаджеро». Там сообщалось, что школы возобновят занятия восьмого ноября. Торе среди «Тысячи» был наиболее грамотным, и ему нравилось щеголять своей культурой, комментируя газетные заметки, в особенности спортивную хронику. В это воскресенье он, среди прочих комментариев, заметил, что в «Мессаджеро» ничего не говорилось о событии, которое было у всех на устах, и о котором даже передавали по радио из Бари:[12] вчера, в субботу, 16 октября, все евреи Рима были арестованы на заре германскими спецкомандами, которые прочесали дома, погрузили арестованных на грузовики и увезли в неизвестном направлении. Кварталы гетто, где от евреев не осталось и следа, теперь пустуют; но и в других районах и кварталах все евреи, одинокие или с семьями, были взяты эсэсовцами, у которых были точные списки. Арестовали всех — не только молодых и здоровых, но и пожилых, и больных, в том числе тяжелых, и женщин, включая и беременных, и даже грудных младенцев. Говорили, будто бы их всех отвезли и заживо сожгли в печах, но это, скорее всего, было преувеличением…
Пока Торе все это рассказывал, граммофон играл что-то танцевальное, мальчики прыгали вокруг него — таким образом, все эти комментарии утонули во всеобщем шуме. А потом, в ходе этого воскресного дня тема о злоключениях евреев как-то сама собою была замята членами «Гарибальдийской тысячи» — обсуждались уже совсем другие новости, которые поступали ежедневно — прямиком или окольными путями, подхваченные в городе, или пересказанные теми, кто слушал радио Бари или радио Лондона. На своем пути, как бы короток он ни был, эти новости искажались, обрастали преувеличениями и становились с ног на голову. И Ида научилась от них защищаться, полностью их игнорируя, словно страшненькие народные сказки; но эту новость она игнорировать не смогла — хотя бы оттого, что уже давно ожидала чего-то подобного, хотя сама себе в этом не признавалась. Едва она об этом услышала, как страх принялся ее терзать, он был подобен бичу, усаженному шипами, и даже корни волос — каждого волоса в отдельности — причиняли ей мучительную боль. Она не осмелилась требовать от Торе дальнейших разъяснений, да и вряд ли они были возможны; не знала она и к кому обратиться, чтобы узнать, занесены ли в списки виновных и полукровки (именно этим термином она пользовалась в мыслях). Потом она легла в постель, и наступила темнота, и тогда страх еще больше усилился. Когда наступил комендантский час, вернулся Карло Вивальди — он в эти дни бродил по городу с особой охотой. Ида хотела было встать и расспросить его. Но она услышала, как он кашляет, и в этом кашле ей померещилось что-то ненормальное, почти ужасное. Да, кое-кто — и чуть ли не Нино! — поговаривал, что он еврей, но были и такие (этим мало кто верил), что считали его пацифистским стукачом. Насчет Карло, да и насчет всех остальных тоже, она почти была уверена — едва она произнесет слово евреи, как ее сокровенный секрет отпечатается у нее прямо на лбу, и прочитавшие его завтра же донесут на нее в гестапо.