К портретам русских мыслителей - Ирина Бенционовна Роднянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти наши догадки отчасти восходят все к тому же общему вопросу о примате свободы, о диалектике свободы и смысла. Сам Бердяев в статье «Духовное состояние современного мира» пишет: «Человек как будто устал от духовной свободы и готов отказаться от нее во имя силы, которая устроит его жизнь внутренне и внешне»[420]. Но если понимать свободу как безграничное самодовлеющее начало, – а именно такова она у Бердяева-метафизика, – то эмпирически эта свобода будет выражать себя в своеволии, которое в конце концов устает от самого себя.
Недаром у того, кого критик считает своим учителем, можно вычитать, что самоцельная «воля вольная» имеет двойника-антипода: жажду сбыть ее с рук, вручив чужой силе. Парадоксалист «из подполья», рассуждая о природе человека, находит в нем два эти, казалось бы антиномичные, устремления – своеволие и рабство, подпадение чужой воле. И одно начало выражает Бердяев, другое – критикуемые им поэты. Сила, которую они ищут и которую можно было бы, соглашаясь с критиком, назвать «космическим прельщением», была антипатична Бердяеву – крайнему персоналисту, моралисту и антикосмисту, – и тем не менее он помогает прокладывать ей дорогу, настраивая мир не только на безответственно-свободный, но и на радикально-эсхатологический лад.
Кстати, Бердяев констатирует, что поэт, отдавшийся стихийным силам, подпавший космической истоме, «остается перед бездной пустоты»[421]. Но разве Ungrund Бердяева может нести нам хоть какое-либо утешение и не обернется в конце концов той же бездной?
Десять лет спустя философ выступает со статьей «В защиту Блока», причем, по всей видимости, даже не зная, что оппонентом себе он выбрал Флоренского[422]. Последний, исходя из общей оценки искусства с религиозно-культовой точки зрения, т.е. соотносимости художественного явления с «ноуменом культовым», видит в поэзии Блока демоническую пародию на храмовое действие. В такой интерпретации стихи Блока – это что-то вроде мистической эмблематики, изображающей «прельщения» и даже «бесовидения» «одержимого» поэта. Понятно, что идеолога свободы возмутила сама мысль об ангажированности искусства. И вот, вставая на защиту автономии художника от посягательств со стороны, стремясь вывести его из-под власти внешнего суда, Бердяев уже готов лишить поэта – Блока – и ответственности, и даже личной сути, к чему так настойчиво апеллировала его нравственная критика в «Мутных ликах». Поэзия, пишет Бердяев, «лишь в очень малой степени причастна Логосу, она причастна Космосу»[423]; поэт, в особенности лирический, каковым является Блок, – это женственная, почти бессознательная душа, находящаяся во власти космических сил; это пассивный страдалец, претерпевающий прельщения Космоса, «души мира».
Изменяя своему принципу личностно-волевого творчества, мысль Бердяева движется теперь в русле шеллингианства и немецкого романтизма, где торжествуют наитие и пассивно-сновидческое сознание; она находится также в невольной перекличке с отечественной неоромантической эстетикой, высказавшей недосказанное и продумавшей недодуманное в статье Бердяева, а именно – с философией творчества М. Цветаевой. Поэтесса мыслит творческий процесс как узрение души вещей, оформление космических стихий в слове поэта-медиума, сомнамбулического визионера и прорицателя: поэзия – это срединная область душевного, расположенная выше природного, но ниже морального. И Цветаева честно разграничивает сферы нравственного и эстетического, утверждая антиномию между ответственностью лица и безответственностью творца, что сама осознает как источник трагического внутреннего разлада.
Приняв те же предпосылки – тот же взгляд на природу поэзии, – Бердяев, тем не менее, не спешит к следствиям, которые поставили бы его перед раздражающей проблемой дисгармонии красоты и добра, перед неприятной, двойной бухгалтерией в суде над поэтом и человеком. Действительно, если по сути своего ремесла поэт должен быть послушен внушениям голосов извне, являться их послушным «эхом», служить игралищем космических сил, то как вменять в вину его «невменяемость»? Тут уж нужно отвергать разом всю поэзию. Но Бердяев поэзию не отвергает, а, напротив, защищает (в частности, «от богословского суда»), однако на встающий здесь тревожный вопрос – как примирить поэзию и мораль, дело поэта и личную ответственность – не отвечает. У Бердяева Блок как-то незаметно становится ответчиком за всю податливость и «безответственность» лирической поэзии. Ибо, с одной стороны, он вроде бы символизирует собой лирическую стихию, но, с другой, итоговой – оказывается «невменяемым» уже по собственной вине, по своему специфическому свойству, а именно из-за… «неинтеллектуальности». (Бердяев так и пишет, что Блок «самый неинтеллектуальный из русских поэтов»; и далее: «У Блока была гениальная индивидуальность поэта, но не было личности»[424].) Таким образом, отняв у поэта интеллект, философ совершенно неожиданно меняет свои экзистенциалистские посылки на рационалистические – отнимает у него и личность (как будто бы личность с присущей ей ответственностью зиждется на интеллектуальности…). Из-за этой теоретической недоговоренности существенная полемика с автором тезисов «О Блоке» теряет стройность, а «позиция защиты» становится весьма зыбкой, амбивалентной и, как мы видим, малоблагоприятной для поэта-Блока. Убедительный в своей обороне автономного искусства от атак Флоренского, для которого оно прочно привязано к своему генезису и существует лишь в прошлых формах религиозного культа, Бердяев проигрывает своему оппоненту в четкости и серьезности отношения к «частному случаю», т. е. Блоку.