Вольер - Алла Дымовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Прошу прощения, – с легким смущением извинился он, догадавшись, что окружающие его люди ждут из вежливости, когда он нарушит молчание. – Я не сразу открылся перед вами, но у меня имелись собственные соображения на сей счет. Иногда внезапность доходчивей многоречивых убеждений. Но и это далеко не все. Однако прежде я хочу спросить – вы, милостивые господа, путешествовали по близлежащим окрестностям достаточно долгое время, дабы быть в курсе необычайных событий. Не могли бы вы изложить в краткой форме свежайшие… м‑м‑м слухи?
– Помилуйте, Игнат! В Новом мире каждый день – необычайное событие, – нахмурившись, отозвался Карлуша, видно было, что навязанная роль горе‑следователя немало его задела. Потому от милого его сердцу пушисто‑гладкого образа он склонялся к поведению ершисто‑вздыбленному.
– И все‑таки, – примирительно, но и неуступчиво продолжал настаивать Игнатий Христофорович.
Вместо Карлуши слово взял Гортензий. Не то чтобы вылез поперек. Но раз уж Карел не хочет и намерен дуться, почему бы не сэкономить драгоценные минуты?
– В Старой Курляндии «искатели» обнаружили в пласте Средних веков развалины замка – чуть ли не древней резиденции Готарда Кетлера. Говорят, некий вновь прибывший новичок подсказал. В Полоцком заповеднике у системного егеря Лагуна‑Ворского пропал гибридный полярный олень – ругается страшно и грешит на хохмачей Лапландского подворья, дескать, давно просили зверя на празднование потешного юбилея Святого Николая, да он отказал в решительной форме. Что еще? – Гортензий почесал свой длинный, благородный нос, натужно припоминая. – Опять нелегкая принесла Лизеру. Ну, вы помните, здоровенный такой красавец. Суданских корней – черный дьявол. Задумал строить в Танжере развернутый музей. Достоверную картину садов Семирамиды. У него как ни год, так очередная вожжа под хвостом, даром что черт. Нипочем угомониться не желает. Парню девятый десяток, а он по сю пору со студийной малышней якшается, никак не перебесится. Умница всё ж таки! Говорят, стремительный малый – не успел приехать, уже у великовозрастного младенца Сомова отбил ни больше ни меньше Ниночку Аристову… Но это почти наверное, голые слухи, – поспешно добавил он, краем раскосого глаза уловив, как посуровела и погрустнела Амалия Павловна. Эх, язык мой, враг мой! Он и позабыл, бестактнейший он человек, никудышный рыцарь! Ивар Сомов – родной и самый любимый ее сын. Даже дразнили в детстве – «амаленькин сынок». Потому что поздний и еще потому, что вышло нехорошо с его отцом. Сомов‑старший, некогда правая рука и сердечный ученик Игнатия Христофоровича, с наставником не поладил. Разругались они вдрызг из‑за теории детерминационных мутаций, со скандалом разругались – кто прав, а кто сам дурак. Хлопнул тогда Сомов‑старший пороговым блоком, да и подался на станцию Амундсена – Скотта, где открыл собственную лабораторию. Амалия‑то, говорят, за ним и не думала следовать, хотя просил чуть ли не до слез. Дескать, Игнаша без нее пропадет, все же старинный друг семьи. Ерунда, конечно. Причина та шита белыми нитками – прежняя страсть была и вся вышла, да и «пересвет‑сткий» мастодонт не беспомощен, но старался делать вид. Потому что, согласно все той же наблюдательной молве, Игнат‑то наш без малого полвека в нее тайно влюблен. Все знают, кроме самой Амалии. Но Игнатий Христофорович не человек, кремень. Что влюблен, так это его дело. Для семейного счастья считает себя непригодным, оттого коверкать молодую жизнь не намерен. Уж лучше терпеть и страдать молча. Гортензию бы его заботы! Хотя как раз к безобидной кандидатуре Гортензия мудрый хозяин «Пересвета» вроде бы благосклонен. Или, по крайней мере, сопереживательно относится к его пылкой надежде, преград не чинит и мужественно жертвует своими чувствами. Жалко его. И Амалию тоже жалко. Потому что младший ее сын (старший уж давно на Тефии по уши погряз в загадке колец Сатурна, состоялся как ученый авторитет) – пасынок судьбы, иначе и не скажешь. Тонкий, всеми нервами наружу, вечно ищет недоступный идеал и, не найдя, мучается жестоко. И мать мучает. Художник милостию божьей, какие и в Новом мире редкость, – будто Леонардо или Иванов, вечно терзает одно‑единственное произведение в прозрении совершенства. Вся его нынешняя жизнь сплошные переделки, и будущая, похоже, не исключение. Тридцать три года – срок страдальца Христа, по теперешним временам от горшка два вершка, но все равно. Одно слово, великовозрастный младенец. Предводительствует в стихийной орде местной малолетней поросли, едва‑едва вышедшей из пеленок. В Большом Ковно полно таких, ребячий славный город, но сомовская компания самая из них оголтелая. Перекати‑поле, еще и озорники, почище шутников «Тахю‑тиса». Амалии Павловне – сплошное из‑за того расстройство. А он‑то, Гортензий, тоже хорош! Полез, будто медведь в малинник, за сплетней с пылу с жару, разлакомился. С раскаяния дернул себя, что было мочи, за повисшую уныло челку – пусть и ему станет больно! Помогло слегка.
– Вряд ли ваши наблюдения, любезный Гортензий, прояснят ситуацию, – подвел итог Игнатий Христофорович, – но думаю, дальше расследование наше пойдет веселее. Последние сутки Викарий пристально наблюдал за владением покойного Оберштейна. Сопоставлял и делал выводы. Так вот, помимо изъятой особи и беглого Фавна, из поселения «Яблочный чиж» пропал еще один… э‑э, субъект. Подросток, неполные восемнадцать лет – все сходится, милая Амалия, до второй зрелости ему месяц с небольшим. Прозвище – Тим, недавние портретные характеристики извлечены из имеющейся у меня записи о прибытии Нафанаила. Как раз тот самый, коему Паламид – светлая ему память, – положил столь неосторожно руку на плечо. Вот, полюбуйтесь. Викарий, выделенный графий, пожалуйста!
Изображение перемигнулось, на секунду ослепив Гортензия вспышкой, и в многократном детальном увеличении возникло юношески округлое, свежее лицо. Шатен, волосы прямые, занятная косая стрижка – будто срезали наскоро, точеный упрямый подбородок, немного коротковатый нос. Глаза пронзительные, живые карие – это‑то самое важное: ни в коем случае близко не напоминают о существе из Вольера. Мальчишка смотрит на мир, а не сквозь него, и что‑то особенное видит. Такой и в лихую крапиву заберется, и перед Радетелем не растеряется. Потому что взгляд его – человечий, без сомнений и даже без словесных утверждений. Принять как факт, только это и остается. Кажется, Карел с ним согласен:
– Если мы найдем его и если окажется – именно он напал на Агностика? Что мы сделаем?
Карел явно избегал называть этого поселкового парнишку особью. Язык, видно, не повернулся. А вопрос его был насущным.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});