Ледяные небеса - Мирко Бонне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Призраки
Мы скользим вниз все быстрее сквозь туман по обледеневшему склону. Мы держимся друг за друга — я обхватил грудь Шеклтона, я чувствую на моем плече голову Крина. Мы летим вниз по льду на наших тарелках и канатах, его осколки с шуршанием и шелестом разлетаются в разные стороны, осыпая нас с головы до ног. Шеклтон первым начинает кричать из-за нарастающего шума и скорости. Сначала он просто кричит, как будто воздух проходит сквозь него, я чувствую, как его грудная клетка сжимается и снова раздувается. Потом из его груди вырывается радостный ликующий вопль, переходящий в смех, затем он умолкает, потому что мы прыгаем на ледяных кочках и у него перехватывает дыхание. Я чувствую, что его смех передается мне, я спрашиваю себя, почему я не смеюсь, почему я только вцепляюсь в него, вдруг я слышу свой собственный смех, я не знаю, сколько я уже смеюсь, и внезапно понимаю, что хочу, чтобы этот спуск по шуршащему льду никогда не заканчивался.
Крин поет. Он поет мне прямо в ухо, и я узнаю мелодию, которую он напевает уже много месяцев. Наконец мне кажется, что я даже начинаю разбирать слова:
Из волн, из водПлывет, летит…
Он распевает так громко, что его должен слышать и Шеклтон, потому что, пока мы все быстрее мчимся сквозь туман, он начинает вторить на высокопарном гэльском языке:
Вблизи и вдалиНи души, ни звезды…
Мы летим вниз, три кельтских скелета: два весело поющих ирландца и я, валлиец, не понимающий, почему он смеется.
Склон становится более пологим. Постепенно наша скорость уменьшается. А они продолжают петь:
Живите, живите, живите сейчас!..
И вот мы въезжаем в сугроб и застреваем в нем, я перестаю смеяться, а они прекращают пение.
Мы встаем с тарелок, колени у нес дрожат, мы смеемся и плачем одновременно и падаем в объятия друг другу. Высоко вверху из тумана торчит вершина горы, с которой мы только что съехали. Мне сразу вспоминается пони моего отца, наш старый пони Альфонсо, о котором я не вспоминал уже несколько лет. Я прямо-таки вижу перед собой его большой грустный глаз. Крин обнимает меня, смеется и не переставая хлопает по спине, пока я не прекращаю плакать.
— Это только из-за этой песни и ни из-за чего-нибудь другого, понятно? — всхлипывая, заявляю я.
Мы наскоро перекусываем сухим пайком и сухарями, убираем посуду и канаты и снова трогаемся в путь. С каждой минутой усталость усиливается, но нам нельзя терять время. Идущая далеко в глубину острова снежная равнина, которая с вершины казалась нам совсем ровной, на самом деле представляет собой не что иное, как постоянно поднимающийся склон. Чем дальше мы проходим на восток в свете полной луны, тем выше поднимаемся и тем холоднее становится. Вскоре после полуночи, когда мы прошли без перерыва уже пять часов по снежному насту, Крин оценивает высоту в тысячу двести метров, а температуру — ниже минус двадцати градусов.
Мы проходим еще час, подъем постепенно заканчивается, склон полого спускается и поворачивает на северо-восток. В ярком свете луны мы радуемся такому облегчению, уверенные, что вскоре на горизонте появится вода залива Стромнесс.
«Вон она», — закричит кто-то из нас, может быть, даже я.
А может быть, мы увидим не только очертания залива, но и свет фонарей корабля или шлюпки, свет в домах и дым, идущий из печных труб прямо вверх в полном безветрии!
Вместо этого между тремя и четырьмя часами утра мы снова возвращаемся — вымотанные, голодные, промерзшие. Мое утомление переходит почти в паралич, из-за которого я не могу двигать никакой частью тела, кроме ног. Разочарованный и преисполненный ненависти к каждой ледяной кочке, торчащей из светло-голубого сверкающего снега, на которую приходится наступать, я едва волоку ноги вдоль берега залива Фортуны, который мы в порыве отчаяния приняли за залив Стромнесс. Они очень похожи друг на друга, как нам продемонстрировал на карте Шеклтон, который считает себя обязанным извиниться. Расположенный почти в центре залива большой остров и другие ориентиры показались верными и ему и Крину. Как оказалось, с заливом Фортуны не знакома ни единая живая душа. Он представляет собой унылый голый безлюдный каньон. Царит дикий холод, обжигающий глаза, а я думаю, что здесь никогда ничего не происходило. Вроде бы сам Кук нанес на карту берега залива. Но зачем сюда заходить? Здесь же ничего нет! Был ли Кук настолько циничен, чтобы окрестить пустыннейший из пустынных уголок именем богини счастья? Нет, это был кто-то вроде меня, такой же мечтатель, в тоске высматривающий идущий из труб дым и свет окон там, где нет ничего, кроме скал и льда. Мы опять неуклюже спускаемся вниз, стараясь идти по своим следам, оставшимся в снегу. Это длится несколько часов, и мало-помалу неправильная бухта исчезает позади.
Мы убиты и подавлены. Никто не испытывает желания говорить, даже Крин перестал напевать. Мы еле идем по снегу, безвольные, как Луна, и усталые, как свет звезд в созвездии Большого Пса. Когда обманчивые воды залива исчезают из виду, Шеклтон говорит:
— Залив Фортуны остался позади. Это означает лишь то, что впереди его не будет.
Еще совсем темно. Около пяти утра я признаюсь сам себе, что просто не могу идти дальше. Из-за усталости и крайнего утомления я чувствую с каждым шагом, что у меня остается все меньше надежды на то, что мы достигнем Стромнесса, и впервые за много месяцев меня начинает преследовать страх, что я никогда больше не увижу ни Бэйквелла, Уорсли и Винсента, оставшихся на той стороне острова, ни Уайлда, Холнесса, Кларка, Орд-Лиса, Гринстрита, Хёрли, Грина и всех тех, кто остался на острове Элефант, ни моих родителей, моих сестру и брата, моего шурина Германа, и старого Симмса, и Эннид Малдун. Несколько бесконечных минут я еще продолжаю тащиться между Крином и Шеклтоном, но замечаю, что меня начинает качать. Меня поражает мысль, что у меня нет сил даже на то, чтобы потребовать сделать привал. Из-за охватившей меня паники я задыхаюсь и тяжело шагаю вперед по глубокому снегу с широко открытым ртом.
Я прихожу в себя в нише между скалами у подножия очередной горной цепи. Изношенная меховая рукавицей Крина протирает мой лоб. А волосы Шеклтона отросли так, что стали такими же длинными, как волосы моей матери, потому что вываливаются из капюшона и свисают прядями по обеим сторонам его лица, когда он с потемневшим от волнения лицом пытается влить в меня полстакана молока и заставить съесть сухарь, от которых я, по-видимому, давно отказываюсь. Это наши последние три сухаря, мы съедаем их в нише. Хотя у нас больше не остается провианта, мы готовим и оставшиеся две порции сухого пайка. Мы садимся лицом друг к другу, обняв рукой соседа, и сидим так, обратившись спинами к холоду занимающегося утра, и ждем, пока тепло пищи разольется по телу калориями и к нам вернется мужество, а положение наше не будет казаться таким ужасным.
— Нам недолго осталось идти, — говорит Шеклтон. — Пройдем еще эту гору, а потом будет спуск у побережью, я это чувствую. Я обещаю вам, что самое позднее через шесть часов мы увидим базу. Мы не имеем права сдаться сейчас. Вам стало лучше, Мерс?
— Немного, сэр.
— Вы держитесь превосходно. У каждого есть предел. Важно знать, где он, и не требовать от себя невозможного. Вы мне нужны. У вас нет желания рассказать нам какую-нибудь небольшую историю из наших утерянных книг, которая нас развеселит или хотя бы даст пищу для размышлений?
Мне пришла в голову картина — сухари на снегу, — картина бурной радости, и она мне кажется уместной, даже при том, что она может задеть Крина, который любил капитана Скотта, ведь эта картина неизбежно соотносится с трагедией Скотта.
Я рассказываю про Амундсена. В то время как Скотт умирал от голода в своей палатке, Роальд Амундсен дошел до полюса и вернулся назад так быстро и сэкономил столько провианта, что устроил со своими людьми бой сухарями на снегу. Каждый из участников получил в качестве «боеприпасов» по ящику сухарей. Под конец норвежцы отвязали своих ездовых собак и позволили им доесть следы сражения.
Шеклтон и Крин молча слушают. Мы доели все, что было, стаканы тоже пусты. Шеклтон вынимает хронометр, он показывает четверть седьмого. Шеклтон приказывает нам поспать полчаса, прежде чем мы начнем подъем к вершине. Крин прислоняется к скале и обнимает меня. Через секунду Шеклтон нас будит.
Я тру лицо снегом.
Мы оставляем примус в нише, привязываемся друг к другу канатами и начинаем вырубать ступеньки в склоне. Получасовой сон освежил меня лучше, чем я ожидал, и подъем к гребню дается мне сравнительно легко, несколько раз я даже помогаю Сэру, поддерживая его. Шеклтон выглядит совершенно вымотанным, он жадно хватает ртом воздух и избегает моего взгляда. Крин идет вперед, я снова слышу, как он напевает: «Вблизи и вдали ни души, ни звезды». Едва мы добираемся до подножия гребня, светло-голубого в свете утренней зари, как слышим шум. Он похож на отдаленный свист, но не крик альбатроса или поморника. Мы останавливаемся и смотрим друг на друга.