Свечи на ветру - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это правда? — спросила она у меня.
— Правда, — сказал я. — Доктор сказал, что никакой надежды нет. Крайний срок — неделя.
— Оба вы врете и думаете, что от вашей лжи кому-нибудь станет легче, — заметила она. — Поехали!
Они вышли в ночь, и у меня не было сил закрыть за ними дверь. Мрак клубился над порогом, струился в избу, а я стоял и глядел на стол, где только что лежала карта со всеми странами и континентами, со всеми столицами и большими городами, и думал о том, что нигде люди так не одиноки и так несчастливы, как в нашем местечке. Может, потому его и нет на карте.
Под потолком от порывов ветра раскачивалась керосиновая лампа — засиженное мухами солнце, светящее не над пароходом «Королева Элизабет», не над водами Атлантического океана, а над скорбными, напрасно надраенными половицами, над прислоненной к стене деревяшкой моего опекуна могильщика, которая, как и куда ее ни посади, никогда не зазеленеет, потому что чудес на свете не бывает, даже любовь можно привести на рыночную площадь и загнать за хорошую цену.
Завтра четверг. Завтра примерка. На кой черт мне это пальто, если от меня всю жизнь будет разить овчиной?
Всю ночь я не смыкал глаз, но под утро, разморенный усталостью, уснул и проспал до самого обеда.
В избе под бревенчатым потолком все еще горела керосиновая лампа. При свете дня ее тусклое мерцание казалось особенно жалким, и я задул ее, как свои мечты о Юдифь. Ну кто я для нее, чтобы на что-то рассчитывать? Юный Моисей? Побег на древе израилевом?
Наспех похлебав вчерашней баланды, я прошел в сарай, напоил лошадь, задал ей сена, передал прощальный привет от Иосифа и через пущу, напрямик, потопал в местечко.
Я шел по широкой, проложенной танками колее и поглядывал вверх, на заснеженные сосны.
Почему, думал я, один человек приходит на свет в Тобольске, другой в Америке, третий родится еще в каком-нибудь месте? Мог же я родиться в далеком сибирском городе, где нет еврейского кладбища?
Я вдруг представил, как подкатываю к дому Гутмана на танке свататься, как открываю люк и соскакиваю на землю, как на порог выходит бабушка Юдифь со стеклянным мотыльком на носу.
— Вам кого, молодой человек? — спрашивает старуха.
И я отвечаю:
— Юдифь.
И Юдифь выходит, и я подсаживаю ее в танк, и увожу ее в пущу…
Шутка сказать — собственный танк! Может, не так прибыльно, как мясная лавка, но зато внушительно.
Нет, танка у меня не будет.
И Юдифь не будет.
Был четверг, и судьба вместо танкиста Когана сулила мне встречу с Коганом-портным.
Четверг в местечке необыкновенный день. Банный. А большего любителя попариться и похлестать себя веником, чем реб Бенце, не найти.
По четвергам портной сгоняет вес, смотрит на пол бани и говорит:
— Осторожно! Не поскользнитесь! Разве вы не видите — мой жир течет.
Как только я вошел к портному Бенце Когану, наш новый местечковый полицейский Туткус плотно закрыл за мной двери.
Кроме Туткуса, тут были еще господин пристав и двое понятых — гончар и знаток талмуда Мендель Шварц, а также хозяин мануфактурной лавки Ниссон Гольдшмидт, который помог мне выбрать материал на пальто.
В углу на длинной скамье сидели Пинхос и Пятрас. Рядом с ними попыхивал трубкой высокий мужчина в штатской одежде, не скрывавшей его военной выправки.
Господин пристав и Туткус рылись в комоде, выбрасывая оттуда скатерти, занавески, исподнее белье.
— Господин пристав, — тихо сказал Бенце Коган, — позвольте вас спросить: что вы ищете в моем доме? Если исподнее белье, то, уверяю Вас, оно для вас слишком велико. Честное слово портного.
Господин пристав не удостоил его ответа. Он по-прежнему рылся в комоде, и его движения становились с каждой минутой все быстрее, словно пламя лизало стены.
Я стоял посреди избы и не знал, что делать.
— Кто он такой? — спросил у всех мужчина с трубкой.
— Лучше его не знать, — ответил портной Бенце Коган.
— Почему? — мужчина выскреб из трубки остатки табака.
— Он наш могильщик, — пояснил Бенце Коган. — Пришел на примерку. Я шью ему пальто. Господин Гольдшмидт может подтвердить.
Но хозяин мануфактурной лавки даже рта не раскрыл.
— Парень нас закапывает, — произнес Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда.
— Вот его пальто, — оживился портной.
Мужчина с трубкой недоверчиво покосился на пальто, и его большие глаза стали еще задумчивей.
— Если можно, я ему примерю, — зачастил портной, борясь с собственным страхом. — Вы работаете, и я не привык стоять без дела.
Подмастерье Пятрас крякнул и заморгал белесыми ресницами.
— Примеряйте, — разрешил мужчина с трубкой.
— Благодарствую, — воспрял духом Бенце Коган. — Подойди поближе, Даниил!
Он накинул на меня пальто, отошел в сторону, глянул на свою работу, на господина пристава, на Туткуса и спросил у всех, как спрашивал мужчина с трубкой:
— Ну как?
— Неплохо, — сказал подмастерье Пятрас.
— Правое плечо тянет, — заметил Пинхос.
— Вам нельзя разговаривать, — одернул его мужчина с трубкой.
Обыск затягивался.
Хозяин мануфактурной лавки Ниссон Гольдшмидт томился и зевал.
Гончар и знаток талмуда Мендель Шварц ковырял пальцем в носу с такой старательностью, словно в одной из ноздрей, заросших седыми волосами, был спрятан клад.
— Следующая примерка в понедельник, — сказал портной. — Правое плечо и впрямь тянет. Ты свободен, Даниил.
— Уж вы нас извините, — сказал мужчина с трубкой. — Но кто тут свободен, решаем мы.
Господин пристав и Туткус покончили с комодом, перетряхнули постель и принялись ворошить неготовые пиджаки и брюки, разрозненные полы пальто, валявшиеся на столе и на стульях.
— Господин пристав, — жарко задышал Бенце Коган, когда Туткус принялся вспарывать ножом зашитые карманы. — Нельзя же так обращаться с чужой работой! Да в этих пиджаках и пальто ничего нет. Поверьте. По-моему, то, что вы ищете, у них в головах, — портной кивнул в сторону скамьи. — Но разве голову ножом вспорешь?
— Иногда для пользы дела можно, — спокойно ответил мужчина с трубкой.
Наступила тишина.
Бенце ходил за Туткусом, подбирал брошенные пиджаки и пальто и прижимал их к своей груди, как мертвых младенцев.
И вдруг в тишине, подпорченной зевками хозяина мануфактурной лавки, послышалось пение.
— Ты что распелся? — озлился на сына Бенце Коган.
— Это же не Интернационал, — успокоил всех Пинхос.
Он пел тихо и вкрадчиво, проглатывая слова и все время поглядывая на меня.
— О чем он поет? — мужчина с трубкой вонзил в Ниссона Гольдшмидта свои голубые задумчивые глаза. Хозяин мануфактурной лавки очнулся от зевоты и лихорадочно стал прислушиваться к упрямому и неуместному пению Пинхоса.
— Ничего интересного, — заверил он мужчину с трубкой.
— И все-таки?
— Старинная еврейская песня. Про пастушка и овец.
— Разве у вас были пастухи? — удивился господин пристав.
— Когда-то мы были скотоводами, — напомнил Ниссон Гольдшмидт.
Обыск продолжался, а Пинхос пел.
— Увести, — наконец сказал мужчина с трубкой и поднялся со скамьи.
— Ты еще успеешь попариться, отец, — тихо сказал Пинхос, когда Туткус надел на него наручники.
— А с ним что делать? — осведомился господин пристав, показывая на меня.
— Пусть их зарывает… скотоводов, — тихо сказал мужчина с трубкой, и все они вышли из хаты.
Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда, пропустил широкоплечего, с одутловатым лицом Ниссона Гольдшмидта и сам юркнул в дверь, как мышка в норку.
— Мой сын, конечно, думает, что у меня в груди вместо сердца колесо швейной машины, — задыхаясь, заговорил Бенце Коган. — А то, что это колесо обливается кровью — он понимает? Он корчит, видишь ли, из себя героя. Я еще твоему отцу, тоже герою, говорил: не еврейское это занятие — сидеть в тюрьме. Испокон веков мы занимались тем, за что платят золотом, серебром, на худой конец, медью. Лучшая тюрьма на свете — работа! Единственное, о чем я молю господа, это чтобы он продлил мне срок заключения.
— Работа работе рознь, — сказал я. — Одно дело шить, другое дело — закапывать.
— Главное, — сказал Бенце Коган, — все делать с любовью. Можно человека зарыть, как собаку, а можно так, как будто посадил дерево или посеял зерно. Может, я еще и впрямь успею в баню, — засуетился он. — Ты только посмотри, какой разор вокруг, какой беспорядок! Светопреставление!
И он бросился запихивать в комод свое исподнее белье, стелить разворошенную постель и расставлять по местам посуду.
Вот так и живу, думал я, направляясь к Пранасу. Другие пичкают меня своей мудростью, нахваливают свою работу, а у меня ни своей мудрости, ни своей работы. Плыву, как щепка, по течению, парю, как птица, между землей и небом, той самой землей, на которой каждый день что-то происходит, и тем самым небом, в котором летают не только ангелы, но и самолеты. Даже для того, чтобы бросить кладбище и поступить в вечернюю школу, у меня не хватает решимости. Когда же я покончу со своей дурацкой добротой и жалостливостью, кидающей меня из стороны в сторону? Когда пожалею самого себя? Доброта нынче не товар, учила меня бабушка. Добренькие всегда остаются с носом. Если хочешь чего-то добиться, будь злым. Но ведь зла на свете и без моего достаточно.