Свечи на ветру - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пранас дома? — спросил я, когда тетка Тересе впустила меня в хату.
— А вы кто? — уставилась на меня женщина.
— Даниил!
— Господи! Даниил! — всплеснула она руками.
— Здравствуйте!
— Надо же, дура, не узнала. Проходи! Проходи! Пранукаса нет. Пранукас в деревню уехал. Сестра у меня там… Анеле… младшая.
— Когда он вернется?
— Обещал к завтрему. Как только свинью забьют, так и приедет. Случилось что?
— Нет, — сказал я.
— Вокруг неспокойно. Вчера Виктораса забрали… рыбака… И с фабрики трех… Я так боюсь за Пранукаса. Вот ты, Даниил, молодец. Сидишь на кладбище и ни во что не вмешиваешься. Чем же тебя угостить? Простокваши хочешь?
— Спасибо.
Она налила мне из крынки простокваши и приказала:
— Пей!
Я пил медленными глотками холодную простоквашу и смотрел на состарившуюся тетку Тересе, на ее натруженные, совсем не женские руки, на живот, прикрытый засаленным передником, и в моей памяти всплыл наш двор, когда она, беременная, приходила к бабушке просить о милости — взять в город для мужа, столяра Стасиса, сидевшего в одной тюрьме с моим отцом Саулом, посылочку.
— Может, говорю, Анеле как раз вовремя заколола свинью. Может, свинья и спасет Пранукаса.
— От чего?
— Может, его не заберут. Давно он у них на примете. Ты только, Даниил, без обману. Ежели что знаешь, выкладывай. Я привычная. Мужа из тюрьмы ждала. Сына подожду.
— Ничего не знаю, — сказал я и захлебнулся простоквашей.
— Ты пей, не спеши. Мы осенью корову купили. Пранукас заработал. Да и я… У тебя коровы нет?
— Нет, — сказал я. — Доить не умею.
— Доить нетрудно. Было бы что, — улыбнулась тетка Тересе. — А когда Пранукас приедет, что ему передать?
— Чтобы пришел на кладбище. Скучно одному, — успокоил я ее.
— С мертвыми, конечно, невесело. Но веселье, оно бедному человеку и ни к чему. Главное — спокойствие и заработок. Зарабатываешь, небось, неплохо?
— Все зависит от покойника.
— Богатые умирают редко, — сказала тетка Тересе.
— Просто их меньше, — сказал я и поставил на стол пустой стакан.
— А знаешь, я все-таки выполнила просьбу твоей бабушки. На всякий случай.
— Какую просьбу?
— Девчоночку родила. Очень уж твоя бабушка просила. Как сегодня помню; «Дочери по тюрьмам не сидят! Дочери мать на произвол судьбы не бросают!» Стефания! — позвала она, и в комнату чинно вошла светловолосая, не по летам серьезная девочка, смутилась и уткнулась лицом в засаленный подол.
— Ну, что ты так засмущалась? — пожурила ее мать. — Дядя Даниил хороший… очень хороший… замечательный… Скажи что-нибудь дяде… Скажи: я свою мамочку никогда не брошу.
Но Стефания отказалась давать обещания.
— Тогда пойдем, покажем дяде нашу коровку.
И я поплелся за теткой Тересе, кляня себя за мягкотелость и уступчивость. Эка невидаль — корова! Да что я их на своем веку не видел, что ли? Со мной всегда так: не могу отказать человеку, а потом расплачиваюсь и терзаюсь. Ну, положим, на сей раз коровьи смотрины мне ничем не грозят. Угожу тетке Тересе, и только. Но как быть с мешком?
И вдруг по дороге в сарай, к корове тетки Тересе меня осенило: если упекут в тюрьму, то я свободен…
Я СВОБОДЕН… Я БОЛЬШЕ НЕ МОГИЛЬЩИК…
— Ну? — перебила мои мысли тетка Тересе и ласково погладила корову.
— Хороша.
— Когда отелится, станет еще лучше. Один раз и мне повезло. Если бы человеку надо было каждое утро вставать и доить корову, он никогда бы не угодил за решетку.
Я стоял в сарае, глядел на тетку Тересе, на корову с большой белой звездой на лбу, на забравшуюся под самое вымя Стефанию и думал о том, как мало надо человеку для счастья: иногда всего четыре соска, из которых в лицо вдруг брызнет и молоком, и надеждой, а иногда тюремной камерой, если на свободе он не может сделать выбор.
Стефания пухлыми пальчиками надавливала на коровьи соски, и в эту минуту я свято верил в то, о чем когда-то так неистово шептала моя бабушка, и вслед за ней готов был повторять:
— Дочери по тюрьмам не сидят! Дочери мать на произвол судьбы не бросают,
ИБО КТО ЖЕ БУДЕТ ДОИТЬ НАШИХ КОРОВ, ЖДАТЬ И ДАРИТЬ НАМ НАДЕЖДУ?
О Юдифь я старался не думать, но она неотступно следовала за мной, куда бы я ни шел и что бы ни делал. Я все еще чувствовал на губах то короткое, как вспышка далекой молнии, прикосновение, и благословлял судьбу за то, что она послала мне такую нечаянную и щемящую радость.
Вся изба была полна ее голоса, ее негромких шагов, на столе полыхала цветами не скатерть, а синел безбрежный океан с его диковинными островами, и я, казалось, слышал, как режет волны пароход «Королева Элизабет», на котором мы совершаем с Юдифь наше кругосветное свадебное путешествие, как шумят над нами сказочные деревья и молодые ветры обвевают наши лица.
Что бы со мной ни произошло, куда бы меня судьба ни забросила, в тюрьму ли, в Америку или на какой-нибудь счастливый остров, я все равно буду любить ее. Разве можно забыть небо — только вскинь голову, и оно потечет в твои глаза и уши. Разве можно забыть землю — твои ноги упираются в нее до смертного часа.
Что мы все значим без любви?
Я смотрел на скатерть, и цветы колыхались на ней, как живые, и обдавали меня своим пряным ароматом.
Придет день, думал я, утихнет рев самолетов, грохот танков, улягутся страсти, исчезнет вражда, сгинут деньги, и на свете восторжествует любовь и справедливость. Каждый будет рассчитываться с каждым не литами, не долларами, а любовью. Каждый будет платить каждому не золотом, не серебром, а справедливостью. И не будет на земле выше и достойней платы.
Придет день.
А пока я думал о том дне, пока смотрел на колыхающиеся ситцевые цветы на скатерти, прибежал запыхавшийся служка Хаим и, яростно заикаясь, закричал:
— Несчастье! Несчастье! Запрягай, Даниил, возок. Пока полиция не вмешалась. Хотя у нее и без Рохэ дел по горло. Третий день аресты идут.
— Причем тут полиция? Причем тут Рохэ?
— Больше нет Паровозника.
— Как нет?
— Поторапливайся! Поторапливайся, голубчик. Паровознику уже не поможешь, а старуху жалко.
— Вы можете объяснить мне толком, что случилось?
— Могу, могу, — заикался служка. — Ради бога, побыстрей! Нельзя терять ни минуты. Доктор два часа возился с ним, но все напрасно.
— Лео умер?
— Если бы умер!
— Повесился?
— Если бы повесился! Ты еще не одет?
Мне вдруг захотелось подойти к Хаиму, взять его за грудки и вытрясти из него бестолковость и страх. Я никак не мог связать воедино усатую Рохэ, полицию, доктора Гутмана и мужского мастера Лео Паровозника, с которым случилось какое-то неслыханное несчастье.
— И где только она раздобыла это зелье? Господи, господи, — запричитал Хаим.
— Она его отравила?!
— Неужели ты сразу не понял? — вдруг обиделся Хаим.
— Не может быть, — прошептал я, почувствовав, как лоб покрывает холодная испарина. — Не может быть.
— Сарра… ну та… немка… которая живет у вас… Пошла одалживать у Рохэ мясорубку, а он на полу лежит… как покойный Арон Дамский… А лицо его вывеской прикрыто… Немка сняла вывеску и бросилась со всех ног бежать… Она во всем и виновата.
— Сарра?
— Ну да, — сказал служка. — Надо было не домой бежать, а прямо к доктору. Пока она мужу рассказывала, пока тот бегал к Гутману, бедняга и дух испустил. Я уже договорился со всеми, обмоем его, завернем в простыню и зароем. А то как начнется! Как начнется!
— Что начнется?
— То да сё, — пробормотал Хаим. — Понял?
— Понял, — сказал я. — Но прежде чем поехать за Лео, надо вырыть яму.
— Потом выроешь. Пусть он у тебя на столе полежит. Дома его держать опасно. Нагрянет полиция, пойдут расспросы, и конец. Рохэ жалко.
— А мне ее ничуть не жалко.
— Она слишком стара для каторги, — сказал служка. — Запрягай!
Я запряг возок, и мы с Хаимом поехали в местечко, в парикмахерскую моего первого учителя господина Арона Дамского, где на полу лежал мужской мастер Лео Паровозник.
Я все еще отказывался верить в его смерть. Мне всегда казалось, что мужской мастер Лео Паровозник создан для долгой и суматошливой жизни. Уж в чем я никогда не сомневался, это в том, что он переживет усатую Рохэ и в один прекрасный день завладеет парикмахерской, женится на какой-нибудь перезрелой девице вроде сестры резника Леи и, если и умрет, то не иначе, как защищая свое брюшко и вывеску, свои зеркала и убеждения.
Утомленный долгим рассказом, служка Хаим всю дорогу молчал, кутался в свое стародавнее пальто и виновато глядел на высокое, всегда праведное небо. Лицо Хаима не выражало ни скорби, ни озабоченности, а только нетерпение — конечно, он не сам торопился к господнему престолу, а хотел как можно скорей переправить туда мужского мастера Лео Паровозника.