Нашествие - Юлия Юрьевна Яковлева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чего сопишь? — тут же одёрнула барыня. — Ну. Рассказывай.
Клим потупился. Зашелестел.
— Не слышу! — загремела старуха.
Клим заговорил громче:
— …Изволили, значит, всех мужиков на волю отпустить. Дворню тоже вытурить изволили. С вольными письмами. Никого, мол, в доме не надобно.
— На волю отпустил, значит, — едко повторила барыня. — Это ты мне не новость рассказал. Это я и без тебя слышала. О подвигах внучка моего уж все говорят. Наблошился, говорят, идей за границей. Как с французами дела поимел.
Барин ездил не по делам, а воевать, именно что с французами, но спорить с барыней Клим и не думал.
Она повторила:
— …От французов и наблошился. Домой вольтерьянцем приехал. Фармазоном заделался, как Бонапартий. Скажешь, врут?
Клим вздохнул.
— Ты не сопи! — опять одёрнула барыня. — Терпеть не могу. Отвечай, коль виноват. Прохлопал? Тебе дитя барское поручили, а ты прохлопал?
Клим ещё ниже повесил старую свою голову. Виноват.
— Барин твой — дурак! Думает, полы себя сами натрут. Печи сами себя натопят. А обед сам сварится! Дурак! Дворню он распустил. Крестьянам вольные письма раздал. По миру сам пошёл. Дурак и есть. А ты? Ты тоже дурак?
Старуха качала палкой, упёртой одним концом в пол.
— Ну? Ты что там? Думаешь, что ли?
Клим поднял голову:
— Думаю, что если он, как матушка его покойница…
Старуха топнула тростью в пол, Клим вздрогнул и умолк. Взгляды их встретились и всё друг другу сказали. Старуха не заорала ни «кто тебе думать позволил!», ни «дурака».
— Ну что стоишь? Иди, — тихо махнула маленькая сморщенная ручка, блеснув перстнями, которые по моде своего века барыня носила по нескольку на каждом пальце. — Иди.
— Куда ж идтить, барыня? — взмолился Клим. — Барин всех из дома погнал.
— Куда хочешь. Ты теперь у нас вольный человек, — с отвращением выговорила она. — Сам и решай. Либо за барином приглядывай. Либо на все четыре стороны катись. Всё. Ступай. Куда пожелаешь! Вон!
— Матушка, благодарствую, — кинулся к руке, колючей от каменьев. На этот раз барыня дозволила её облобызать.
Тучи набухли. Земля, усыпанная бурым листом, скользила под копытами. Воздух был влажен — запахи разносились далеко. Граф Ивин сладко потянулся в седле. Всё ему нравилось. Погода. Пейзаж. Он сам. Новые собаки. Собаки были точно хороши. Трусили, опустив иглы, вытянув правила. В горбато собранных спинах чувствовалась избыточная сила пружины, готовой распрямиться, полететь.
Ездить верхом было не по нём, седло жёстко било снизу по заднице. Но признавать не хотелось. Он твёрдо решил заделаться помещиком, а помещики ездят верхом. Все! И охотятся. Граф Ивин покрепче прижал ляжки к бокам своего смирного толстого пони. Полюбовался собаками. Вообразил молву: «Эти? Это ивинские… Лучшие собаки в округе… Эти ивинские, вы слыхали? Взяли дюжину зайцев… Две дюжины. И трёх лисиц. Пять». Заминка заставила его открыть глаза. Собаки сбились на один пятачок и вились, толкая друг друга. Пони захрапел, затопотал на месте, точно налетел на ту же стену.
— Что такое? Вперёд! Эй! Васька, — крикнул псарю, — чего встали?
Отсюда холм, напрасно цепляясь за кусты, покато валил вниз. Вдали за деревьями виднелся желтоватый дом усадьбы.
Мужик-псарь на гнедой лохматенькой лошади тоже был озадачен:
— Нешто след потеряли? Ату!
Собаки поглядывали на него выпуклыми глазами, точно спрашивая или извиняясь. Но вперёд не шли.
— Ату, ату! — неуверенно послал Ивин. — Что за напасть?
Собаки повизгивали, мялись. Правила их были пропущены между задними ногами. Лошади всхрапывали и косились.
— Волк, может? — предположил граф.
На лице псаря промелькнуло презрение опытного охотника — к неопытному.
— Что им волков пужаться? — оскорбился за собак он. — Они и волка возьмут.
Но как-то не верилось. «Может, потому и продал. Мочалин-то. Что собаки — дрянь, — с досадой решил Ивин. — Вот тебе и знаменитая мочалинская псарня».
— Бурый. Обругай, — взывал псарь к опытным вожакам. — Чего этоть?
— А там что за имение? Чьё? — показал Ивин вниз арапником, чтобы переменить тему.
— Там-то? Да бурминское.
— Бурмина? Не знал.
Напоминание о когдатошнем женихе дочери было неприятно графу.
— А, скучно. Да и проголодался я. Поворачивай назад, — приказал. Тронул поводья.
Мужик свистнул. И свора с каким-то торопливым облегчением заструилась прочь. Теперь вид собачьих спин, узких и длинных, свёрнутых дугой и грациозно покачивающихся на тонких сухих лапах, не радовал, а злил графа. «Как есть надул, проклятый Мочалин, сам разорился, а меня — надул».
Он не заметил, как переглянулись мужики-псари. Как показали друг другу пальцами знак.
Бурмин смотрел на густеющую синеву окон. Узенькая оранжевая полоса смыкалась за дальней щёткой леса. Там всё было просто.
Омерзение к себе, к своему несчастью, своему уродству охватило его, как грусть.
Он снова склонился к меркнущей книге. Попробовал читать. Глаза бежали по буквам. По строчкам с пробелами. Муравьиные дорожки букв. Потянул ноздрями. Неделимый, неразложимый на составные части запах — он и не пытался его разложить: книга пахла матерью. Вот так она её верно держала, и влага