К портретам русских мыслителей - Ирина Бенционовна Роднянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на то, что как моралист Бердяев осуждает революцию за насилие, а как персоналист обличает марксизм за унижение человеческого духа, он же как радикал приносит им самую большую жертву – Россию, спасая за счет нее свою преданность радикальным переменам. Именно сочинения Бердяева, начиная с ранней пореволюционной статьи «Духи русской революции (1918) и кончая ставшей на Западе путеводительной книгой «Истоки и смысл русского коммунизма» (1937, на русском языке – 1955), а также ностальгическая «Русская идея» (1946) порождают одно из пагубных заблуждений XX века насчет характера марксистской Октябрьской революции как продукта русского национального характера.
Парадокс начинается уже с утверждения, что некие исконные свойства, изначальный, «метафизический склад» русской нации, не говоря уж о более очевидных закоренелых российских традициях, выступают главными истоками небывалого общественного строя. При попытке инвентаризации этих свойств у Бердяева открывается второй парадокс: один и тот же национальный характер видится в эпоху кровавых беспорядков первого года революции как собрание низменных пороков (как будто революционные массы во Франции вели себя благообразнее!), а из отстраненного эмигрантского бытия – в виде сочетания возвышенных качеств. Однако, как бы ни толковать тип русского национального сознания – слишком ли он плох или слишком хорош для революции, – сама генетическая идея о решительном влиянии национального элемента на ход исторического эксперимента подменяет насущную задачу «различения духов», действующих в истории, фатальной ссылкой на «анализ крови», отроду протекающей в жилах нации. Идея эта, неожиданная со стороны Бердяева, в других отношениях чуткого пневматолога, неутомимого «испытателя духов», обрела с его легкой руки чрезвычайную популярность; с энтузиазмом, хотя и по неодинаковым причинам она стала развиваться и профессиональными советологами, и эмигрантскими публицистами – от Дж. Кеннана до А. Янова, Б. Хазанова и «говорящего большинства» на радиостанции «Свобода», а в последнее время и нашими историками.
То там, то здесь Бердяев бросает спасительную для левонастроенных идеологов мысль о том, что в России произошла «русификация и ориентализация марксизма», изменившая его суть, поскольку Октябрьская революция осуществила лишь «мессианскую сторону» Марксова учения, не посчитавшись с его научным детерминизмом, прочившим для революционного социалистического переворота высокоразвитую индустриальную страну. Логика эта явно рождена произволом сердца. Ведь утверждать, что произошла подмена марксистских принципов, значит, вопреки очевидности доказывать, что в революционных событиях, начавшихся с октября 1917 года, происходило не потрясение и уничтожение основ традиционно-национальной жизни, а, наоборот, их бурное проявление и затем укрепление.
Между тем Бердяев сам снабдил нас аргументами для опровержения этой произвольной и парадоксальной логики. Он не только констатирует, что народные массы «были организованы через коммунистическую идею» и что шла денационализация России вплоть до изменения самого русского антропологического типа, но и открывает законы, по каким революционная интернациональная идея взаимодействует с традиционной национальной психеей и всем вообще дореволюционным укладом. Она частично ликвидирует их, а частично использует их энергию, но никогда им не подчиняется. К сожалению, открытия эти остались мало замеченными как не соответствующие главным социальным упованиям интеллигенции, желавшей вместе с нашим мыслителем списать за счет «местных условий» неудачи всемирно-исторического предприятия.
Между тем, Бердяев сумел увидеть уникальную ударную силу марксизма как раз в неразрывной спайке его «сторон»: глобального размаха, научной формы изложения и мобилизации народной воли, производимой этой самой идеей «пролетарского мессианизма». «Душа марксизма тут, – заявляет вопреки себе самому мыслитель, – а не в экономическом детерминизме», который и вправду может произвести импозантное впечатление на умы, но вряд ли захватит сердца. По сути, мыслитель, сам того не замечая, вносит вклад в марксистскую теорию, раскрывая закономерность, согласно которой передовое учение предназначено именно для отсталой страны. Из культурно-исторического анализа русского философа можно извлечь мысль о том, что Россия оказалась самой подходящей почвой для планов тотальной переделки жизни не благодаря близости к этой программе, но из-за полной неподготовленности к ней, к ее «сознательному усвоению»: из-за «овечьих добродетелей» народа, из-за его религиозной устремленности, из-за слабости индивидуального правосознания и отсутствия защитных гражданских навыков; и все это, конечно, при «зараженности русской интеллигенции ложными идеями» и в условиях изнурительной войны. К описанию связи между старым и новым, традиционным и небывалым Бердяев прилагает заимствованное культурфилософом О. Шпенглером из минералогии понятие «псевдоморфозы» (обозначающее старую кристаллическую решетку, заполненную новым веществом). Характеризуя этим словом отношения между диктатурой пролетариата и теократией, Бердяев открывает способ, каким в древнюю привычную схему – признание высшей помазаннической власти монарха – вселяется новый императив, сходный с теократическим по функции, но противоположный по существу, национальный по форме, но социалистический по содержанию.
Казалось, найден принцип, который может пролить свет и на волнующий вопрос взаимоотношения «двух мессианизмов» и шире – двух идеалов: революционного коммунистического и традиционного национального. Но нет, Бердяев настаивает на том, что «пролетарский мессианизм» пал жертвой «мессианизма русского народа» и что «Третий интернационал не есть Интернационал, а русская национальная идея», «Третий Рим». Самое поразительное, что в наше время такой популярностью может пользоваться взгляд, под которым нет никакой реальной почвы. Бердяев определяет «русскую идею» как «эсхатологическую обращенность к концу», принимающую в народном сознании «форму стремления ко всеобщему спасению». Но для психологии русского народа, крестьянства, довольного своей верой и верящего в ее спасительную истину, вовсе не было характерно активистское намерение распространять ее на других, как не была характерна вообще уверенность в своей праведности. Примечательно, что религиозное самосознание русского человека как раз не было «задействовано» революцией, и это понятно – по их противоположности в самом главном.
Тем не менее мессианская «русская идея» была, она оформлялась во времена славянофилов, во всей опять же своей полярности идее коммунистической: всемирно-историческая миссия России – это «осуществление в исторической жизни вселенского христианства» – так формулирует Вл. Соловьев общеславянофильский идеал, переосмысливая его в сочинении «История и будущность теократии» в духе соединения Церквей и преодоления трагедии их раскола. Но в какой конкретизации ее ни взять, «русская идея» была принадлежностью лишь высших, культурных слоев российского общества и имела аналоги в других европейских национальных культурах – во Франции, Германии, Англии или Польше.
Дело, очевидно, в том, что революция действительно выявила что-то похожее на национальный мессианизм, но этот мессианизм был чисто революционного происхождения. И у Бердяева действительно есть упоминание о новой национальной гордости, точнее, об идеологии такой гордости, которая появляется в революциях вместе с их общемировыми заданиями и в связи с тем простым фактом, что происходит такая спасительная революция в какой-то «одной, отдельно взятой стране», которой и выпадет честь быть носительницей освободительного знамени по всему миру. Так, в Великой французской революции родилась «французская идея» (alions enfants de la patrie, le jour de