Проощание с детством - Агония Иванова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Олиной ладони лежала маленькая старая деревянная икона с изображением девы Марии с младенцем Иисусом. Лица их были потемневшими, пожелтевшими от времени, тусклыми и впалыми, только глаза светились безукоризненной белизной. Оля медленно провела пальцами по шершавому дереву, вдыхая запах прошлого, запах бабушки, запах своего детства. По ее щекам неторопливо катились слезы, но девушка не замечала их, продолжая неотрывно прожигать глазами икону.
— Знала бы ты, бабушка… — прошептала Оля, — кем станет твоя Олюшка… — на язык просились злые грязные слова, которые она произносила столько раз, но сейчас отчего-то озвучить смущалась, словно дух измученной старой женщины и в правду сидел сейчас на кровати рядом с ней.
Синяки на ее теле стали желтыми. Они еще не скоро исчезнут, хотя боль притупилась и не так беспокоила девушку. Красные следы на запястьях же, наверное, не затянутся уже никогда. Как и рубцы на ее душе, извалявшейся в грязи вместе с телом. Чужим, отвратительным, грязным телом. Но другого ей никто отчего-то не предлагал.
Оля прислушалась к тишине и ощутила то, насколько чистой и прекрасной она была — уже не такой угнетающей, как раньше. Это была такая тишина, которая висит в воздухе, в ожидании рождения какого-то особенно прекрасного звука, в предвкушении чуда. Из-за мартовского солнца, бегавшего по грязным обоям, казалось, что и в правду стало светлее.
— Богородица, дева радуйся… — хрипло от слез начала Оля, но очень скоро запнулась, потому что не могла вспомнить слов, следовавших дальше. А ведь бабушка заставляла учить ее все эти молитвы наизусть! Ведь она водила ее за руку в маленькую, всегда забитую людьми, церковь, мир чуждый и непонятный маленькому ребенку.
Теперь она понимала. Теперь она чувствовала.
Солнечные лучи коснулись ее лица, подобно чьим-то нежным прикосновениям лизнули щеку, смахивая с кожи тяжелые горячие слезинки.
Она испытывала чувство очищения, ей хотелось оторваться от своего оскверненного тела и подняться к чистым синим небесам ранней весны, сбросить с себя все, что было мелочным и ненужным.
В коридоре скрипнула половица и Оля выпала из того состояния, в которое погрузилась, сжимая в руках бабушкину икону. Вернулись страх и отвращение, вернулось безразличие к происходящему и осознание собственной беспомощности. Точно такой же беспомощности, как тогда, с бабушкой. Они с матерью знали, что скоро она умрет, но все равно пытались ее спасти, не смотря на окончательный диагноз. Точно также сейчас, она знала, что все равно погибнет в самой пучине бездны, но глупо верила, что сможет вырваться, взлететь…
— Тебе сломают крылья! — закричала она сама себе, кинула в порыве ярости икону в угол кровати и громко зарыдала.
Ей сломают крылья. Ее снова потащат в грязь. Будут связывать руки, и бить в лицо тяжелыми армейскими ботинками, а потом по очереди использовать для воплощения своих самых грязных желаний. Полный рот колючей крови с обломками улыбки. Сердце — тоже половой орган, если кому-то захочется. Тошнота и страх. Оля завыла, забарахталась, пытаясь вырваться из отвратительных, душивших ее воспоминаний и побежала в ванную, чтобы изрыгнуть в унитаз свое прошлое.
Она долго умывалась ледяной водой, пытаясь привести себя в чувства. В ее желудке как будто ковырялись вилкой, ее подташнивало, но уже слабо, без угрозы вылиться во что-то большее.
— Ну и дура же ты! — сказала она своему отражению в зеркале — побитому, помятому, со спутавшимися волосами. Оно предпочло промолчать.
Оля вернулась в комнату, чтобы отыскать икону, но на прежнем месте ее не оказалось. Девушка улеглась на кровать, злясь на саму себя и свою несдержанность. Она еще научится, обязательно научится смирению, терпению и всему тому, что проповедовала бабушка. Она вспомнит все молитвы, которым ее учили, она больше никогда не ляжет в постель с человеком, которого не любит. Она никогда больше не позволит так унижать себя. Она…
Она сама то в это верит?
Оле захотелось курить и она подошла к окну, чтобы поискать на подоконнике сигареты матери, но наткнулась вместо на них на ту самую искомую икону. Пальцы нервно задрожали от попытки объяснить то, как она оказалась здесь, Оля сжала их в кулаки. Спиной она чувствовала чье-то присутствие, там, в углу, где когда-то умерла бабушка. Кто-то смотрел на нее, внимательно, изучающе, но без агрессии, так тепло и ласково, как умел смотреть только один человек.
— Не кури, ты навредишь…
Солнце слепило глаза, привыкшие к полумраку комнаты. Оля почувствовала желание распахнуть раму и выброситься из окна, но не для того, чтобы разбиться, а чтобы воспарить над спящей землей. Лишь бы только не оставаться наедине с этим голосом.
— Кому? — откликнулась она.
Сумасшествие подступало со всех сторон, сжимая ее разум стальными клещами.
— А ведь это его ребенок, — задумчиво проговорила бабушка и сейчас голос ее звучал так ясно, так тепло, как в те далекие времена, когда она еще не была так безнадежно и тяжело больна.
Оля обернулась и уперлась взглядом в темноту, расползавшуюся по углам. Конечно же, здесь никого не было. Конечно же, она разговаривала сама с собой.
Анастасия Вячеславовна неподвижно стояла возле закрытой двери ванной комнаты и вслушивалась в каждый звук, доносившийся оттуда. Она с какой-то вялой бессмысленной тоской пыталась прогнать прочь неожиданно всплывшие из глубин памяти картины, не потерявшие яркость, даже по прошествии стольких лет. Такие воспоминания никогда не потеряют цвет, не сотрутся и не забудутся — это шрам, который цветет белой полосой на коже, не думая сходить. Он будет вечным памятником тому, что ушло, рассеялось, но незримо осталось рядом…
Самое страшное для матери — потерять своего ребенка. Любая, даже самая плохая мать, никогда не сможет просто так пережить такую потерю, никогда не сможет оправиться и поднять глаза от пола. Пережить… Разве можно пережить? Когда она точно также стояла под этой самой дверью семнадцать лет назад, она сходила с ума от одной только мысли, что ей придется похоронить свою Свету. Она ломилась в дверь, стучала, кричала и звала дочь, но в ответ слышала только тишину, безнадежную, мертвую. В голову закрадывались самые ужасные предположения и в эти мгновения она готова была признать то, что Светы больше нет.
Ночами ей часто снилась Света — тонкая бледная девочка, в широкой рубашке, с мокрыми волосами в почти остывшей воде, кажущаяся мертвой, искусственной, кукольной. Это так врезалось ей в память, что даже когда дочь уже умерла, она все равно просыпалась в холодном поту после этих кошмаров.
— Я не хочу жить без него, — вынесла вердикт девушка, наконец-то очнувшись. После той ужасной, гадкой, мерзкой сцены на вокзале, когда отец Ларисы в глаза признался ей, что не хочет продолжения отношений, что у него есть семья в его родном городе, дети и он не намерен ничего менять. Он специально откладывал этот разговор на потом, чтобы подольше потешить наивные розовые мечты Светланы. Он был таким мерзавцем, что Анастасия Вячеславовна не могла поверить, что ее милая умная девочка полюбила такого человека, увидела в нем что-то хорошее, кроме, пожалуй, редкой и необычной красоты. За его привлекательностью и внешним обаянием всегда скрывалось что-то гадкое, безжалостное, гниющее и отвратительное, обдававшее холодом и омерзением. Все его красивые черты менялись и искажались, когда он кричал, особенно в тот вечер, когда им нужны были деньги и он все-таки приехал, решил прикинуться добрым самаритянином и помочь дочери, когда Света уже была больна.
Глупая, глупая Света! Как она могла все равно верить ему, все равно надеяться, что они ему не безразличны? Как она могла сказать такое, сказать, что не хочет жизни без него!? Этого скользкого гада… Как она могла изуродовать свои руки и попытаться убить себя и только зародившуюся в ней жизнь?
Анастасия Вячеславовна боялась что сейчас за дверью Лариса тоже режет вены из-за кого-то недостойного ее смерти, ее жизни, волоса с ее головы.
— Лара? — женщина постучала костяшками пальцев по старому выцветшему дверью, стоило только Ларисе выключить воду, — с тобой все в порядке?
Тишина выжигала символы бесконечности в ее воспаленном мозгу. Дверь пугала своей неприступностью, своим отчужденным равнодушием. Дверь совершенно не волновало то, что в эти мгновения лезвие бритвы целует беззащитную плоть. Двери наплевать на чужие страдания. Не удивительно, ведь она всего лишь кусок некачественной древесины! А когда-то давно она была деревом, молчаливым и прекрасным, тянувшимся к небесам, пока удар топора, как удар лезвия, не оборвал течение ее жизни. Лезвие… Лариса…
— Все в порядке, бабушка, — приглушенно откликнулась Лариса изнутри.
Через некоторое время она вышла — помятая, заплаканная, с совершенно красными белками глаз. Руки ее были чисты, не царапинки. Она посмотрела на застывшую у входа Анастасию Вячеславовну взглядом, смешавшим в себе страх ребенка, застуканного за чем-то плохим, и удивления. Она не могла понять, почему так побледнела бабушка, почему у нее так дрожат губы и так потемнели глаза.