Озорные рассказы. Все три десятка - Оноре де Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эпилог
Перевод Е. В. Трынкиной
На этом позвольте закончить первый десяток рассказов – шаловливых образчиков творений озорной музы, родившейся во времена оны на нашей туреньской земле. Муза эта – девка славная и знающая наизусть прекрасные слова её друга Вервиля, сказанные им в «Способе выйти в люди»: «Дабы добиться милостей, надо лишь набраться дерзости». Эх! Шальная головушка, ложись, поспи, ты запыхалась от бега, наверное, тебя занесло слишком далеко от нашего настоящего. Так оботри свои босые ножки, заткни уши и снова помечтай о любви. И коли тебе грезятся новые пронизанные смехом поэмы, новые забавные выдумки, не стоит тебе внимать глупой брани и окрикам тех, кто, прослушав песню весёлого галльского зяблика, говорит: «Что за гадкая птица!»
Второй десяток
Пролог
Перевод Е. В. Трынкиной
Некоторые упрекают автора за то, что он в языке давно прошедших времён столь же наторел, сколь кролики в рифмоплетении. В прежние времена этаких ругателей просто обозвали бы каннибалами, агеластами да сикофантами и, более того, выходцами из пресловутого города Гоморры. Однако Автор, так и быть, избавит их от подобных перлов античной критики: ему самому тошно было влезать в их шкуру, ибо в этом случае пришлось бы краснеть от стыда и страдать от унижения, почитая себя круглым невеждой и последним тупицей за поношение скромной книжки, стоящей в стороне от косноязыкого и леворукого щелкопёрства нашего времени. Эх! Злые люди, понапрасну изливаете вы на сторону свою драгоценную жёлчь, коей можно найти лучшее применение в вашей тесной компании! Автор легко мирится с тем, что не всем пришёлся по нраву, ибо вечной памяти старому туренцу тоже доставалось от собак сей породы, да так, что в конце концов он потерял терпение и в одном из своих прологов признался, что порешил не писать более ни строчки{66}. Времена иные – нравы прежние. Ничто не переменяется, ни Господь на небеси, ни человек на земли. И потому Автор, посмеиваясь, хватается за свой заступ в надежде, что будущее ещё вознаградит его за труды тяжкие. В самом деле, выдумать сто озорных историй – труд нелёгкий, и пусть злопыхатели и завистники не опалили Автора своим огнём, так в недобрый час ещё и друзья заявились с увещаниями: «Вы с ума сошли? О чём вы думаете? При самом богатом воображении ни у кого в запасе нет и не может быть сотни таких историй! Милый вы наш, снимите громкую этикетку с обложки! Вам никогда не добраться до конца!» И это отнюдь не человеконенавистники, не людоеды, вполне может быть, это люди весьма порядочные, в общем, добрые друзья, те, что на протяжении всей вашей жизни, будучи жёстки и шершавы, точно скребницы, мужественно режут вам правду-матку на том основании, что они всегда готовы подставить плечо и разделить с вами большие и малые невзгоды вышеозначенной жизни, словом, те самые, что познаются в беде. И если бы ещё эти друзья-приятели ограничивались скорбными любезностями, ан нет, куда там! Когда их страхи оказываются напрасными, они с торжествующим видом говорят: «Ха! Я так и знал!» или «А я что говорил?!»
Не желая никого обидеть в лучших чувствах, хотя порой оные бывают труднопереносимы, автор завещает друзьям свои дырявые тапочки и заверяет их, дабы подбодрить, что в движимом его имуществе, не считая того, на что наложен арест, в природной его копилке, то бишь в мозговых извилинах, хранится ещё семьдесят прелестных рассказов. Вот вам истинный крест! Это прекрасные дети разума, облечённые во фразы, заботливо оснащённые перипетиями, снабжённые с избытком свежими шутками, полные дневных и ночных приключений и без изъянов в ткани повествования, что ткёт без устали род людской каждую минуту, каждый час, каждую неделю, месяц и год великого церковного календаря, берущего начало от тех времён, когда солнце ещё не видело ни зги, а луна ждала, когда ей укажут дорогу. Эти семьдесят сюжетов, которые он дозволяет вам называть скверными, дурацкими, бесстыжими, вольными, грубыми, непристойными, забавными и глупыми, в соединении с первыми двумя десятками являются, чёрт меня подери, львиной долей вышеупомянутой сотни. Были бы хорошие времена для книголюбов, книгознаев, книгопродавцев, книгонош и книгохранителей, а не сия ужасная пора, чинящая помехи книгочеям и книгоглотателям, Автор выдал бы всё разом, а не капля за каплей, словно у него задержка мыслеиспускания. Его, клянусь Гульфиком, никоим образом заподозрить в подобной ущербности неможно, поелику он не прочь выжимать из себя и увесистые порции, набивая в одну историю несколько рассказов, как явствует из уже опубликованного десятка. Примите также в рассуждение, что для ради продолжения он выбрал лучшие и самые скабрёзные из них с той целью, чтобы не быть обвинённым в старческом бессилии. В общем, подмешайте побольше дружелюбия к вашей ненависти и поменьше ненависти к вашему дружелюбию. Ныне, забыв о редкой скаредности Природы в отношении рассказчиков, о том, что в бескрайнем океане писателей не найдётся и семи настоящих перьев, некоторые, хоть и благорасположенные, придерживаются того мнения, что, когда каждый рядится в чёрное, будто он в трауре по чему-то или кому-то, необходимо стряпать сочинения занудно-серьёзные или серьёзно-занудные, что пишущая братия не может жить иначе, чем вкладывая ум свой в солидные здания, и что те, кто не умеет строить соборов и замков, коих ни камня, ни раствора не пошатнуть, не сковырнуть, канут в безвестность, точно папские мулы. Так вот, я требую, чтобы сии друзья объявили во всеуслышание, что они больше любят: пинту доброго вина или бочку перебродившей кислятины, бриллиант в двадцать каратов или пудовый булыжник, историю о кольце Ганса Карвеля, которую поведал миру Рабле{67}, или жалкое современное сочинение, отрыжку школяра. Призадумавшись, они растеряются и сконфузятся, на что я спокойно скажу им: «Теперь всё понятно, добрые люди? Так возвращайтесь к своим вертоградам!»
Для всех прочих добавлю следующее: наш добрый Рабле, коему обязаны мы баснями и историями нетленными, лишь воспользовался орудиями своими, позаимствовав материал на стороне, и мастерство сделало его маленькие зарисовки бесценными.