Одсун. Роман без границ - Алексей Николаевич Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего, – произнесла женщина. – Ничего не бойся, масенький, все обойдется.
Это выглядело еще более странным: утешать скорее должен был он.
Трамвай переехал через незамерзший канал, народу прибавилось, и тут в вагоне появились контролеры – мужчина и женщина, уже довольно пожилые, но очень уверенные, цепкие, я бы даже сказал, наглые, хорошо ощущающие минутную власть над маленькими людьми. Проезд в ту пору оплачивали билетиками, которые покупали либо у водителя, либо в киоске и, заходя в салон, компостировали. Народ зашевелился, кто-то из пассажиров сразу же заспешил к выходу, я показал свой проездной, а парень принялся рыться в карманах, потом достал зачуханные билетики, но контролерша, мельком взглянув на них, сказала, что они не из этого вагона. Густоволосый страшно покраснел и начал было возражать, однако я видел, что он действительно не пробивал новые, а подсунул уже использованные билеты. И контролерша это тем более понимала.
– Молодой человек, как вам не стыдно!
На них стали оборачиваться.
– Платите штраф или выходите!
Страшное, ужасное отчаяние нарисовалось на лице парня. Не помню, сколько стоил тогда проезд, не помню, сколько стоил штраф, но я смотрел на этого несчастного нищего, мокрого человека, собирающегося стать отцом, на женщину с ее отрешенным, усталым лицом (мне почему-то почудилось, что с ее беременностью что-то не так и она наблюдает за этой суетой безучастно, сквозь дымку внутренних ощущений, мучительно прислушиваясь к тому, что происходит в глубине ее существа, и совершенно не интересуясь ничем посторонним), – смотрел и думал: какого черта, какое неудачное время они выбрали для того, чтобы рожать! Да, в них было что-то библейское, как если бы эти двое свалились в вагон из того далекого прошлого, о котором в вашей, батюшка, книге сказано: горе же беременным и питающим сосцами в те дни. И еще там было написано: молитесь и просите, чтобы не случилось бегство ваше зимою или в субботу. А ведь суббота была уже завтра, и зима тоже настала.
Чем они согрешили, чем провинились перед небесами, я не знал, но мне захотелось вмешаться, сказать контролерше, чтобы она от них отстала, неужели она ничего не видит, не чувствует, она ведь женщина. Однако ее напарник-мытарь, кажется, понял все сам, сказал что-то тетке, и они двинулись дальше собирать с несчастных пассажиров оброк, а я закрыл глаза и подумал, может, и хорошо, что у нас с Катей нет детей.
На остановке метро я вышел, а двое поехали дальше; возможно, они и правда куда-то спешно бежали, оставив дома все свои вещи. Но как и где будут эти люди жить, если им нечем даже заплатить за проезд в трамвае? Какой из этого недотепы будет отец? Как станет он содержать семью? Они исчезли из моей жизни, и что с ними сталось, я не знал, но почему-то иногда вспоминал их потом.
Надпись на чужом языке
Да, я уверен, что немецкие женщины имеют к этому месту отношение. Они смотрели на судейский дом так, как смотрел бы я на купавинскую дачу: это был взгляд хозяев, для которых эти стены, окна, старая черепица, самый облик фахверкового дома с его островерхой крышей, выступающими вперед верхними этажами, наружными темными балками и потрескавшейся штукатуркой может быть опознан среди тысяч других похожих домов, потому что здесь их родина, и, как птицы, летящие к северу, как рыбы, идущие на нерест, они вернулись сюда. Но чего они вправду хотят? Собираются его отсудить, выкупить или же дать хозяевам денег, чтобы те привели жилое строение в надлежащий вид? А может быть, старая женщина вернулась сюда, чтобы умереть? Мне рассказывали такие случаи на севере Ладоги, в нашем с финнами приграничье, куда перебирались перед смертью финские старухи, изгнанные из родных мест сразу же после войны, и пугали русских переселенцев. Возможно, что-то похожее есть и здесь, этого я точно не знаю, но абсолютно уверен, что мне не стоит рассказывать об этих людях ни отцу Иржи, ни матушке Анне. Попробую во всем разобраться сам, и для начала, когда дома никого нет, отправляюсь его исследовать, ведь кроме кухни, гостиной и своей комнатки я ничего больше не видел.
Начинаю с подземелья, с больших валунов и древних полукруглых сводов, где когда-то подвешивали на крючьях вяленое мясо и домашние колбасы, чтоб не сожрали крысы, а теперь хранится всякий хлам. Здесь темно, и глаза мои не сразу привыкают к сумраку, но потом постепенно начинают различать спинки кроватей, какие-то механизмы, коляски, ржавые тазы, катушки, бочки, провода, инструменты, флаконы с жидкостями, и среди них я обнаруживаю старую пыльную бутылку с немецкой этикеткой. Судя по всему, вино было произведено еще в Австро-Венгрии, и, значит, ему больше ста лет. Интересно, сколько оно в таком случае стоит и знает ли о нем Иржи? По идее, можно было бы бутылку взять, никто не заметит, но я не вор. И потом, за мной наблюдает судья.
Сначала он не очень понимает, чего я хочу и почему в отсутствие жильцов шарю по помещениям, а после догадывается и устраивает мне экскурсию. Если бы я знал немецкий, он наверняка рассказал бы мне про долгую историю этого дома, а так я могу лишь предположить, что здесь жило много поколений людей, унаследовавших и передававших друг другу суровый дух законов Габсбургской империи. Да, подлинный немецкий дух обитал именно здесь, в этих хмурых горах, которые для немцев то же самое, что для сербов Косово или для русских Дикое поле.
Поднимаюсь выше, и судья подводит меня к полустертой надписи на стене. Впечатление такое, что она состоит из двух частей, созданных в разное время. У меня нет ни карандаша, ни бумаги, и я делаю фотографию на телефоне:
Wer Gott vertraut, hat wohl gebaut im Himmel und auf Erden.
Das Haus ist mein und doch nicht