Шаляпин - Моисей Янковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как Сабинин в опере Глинки, — писал Стасов, — восклицаю: „Радость безмерная!“. Великое счастье на нас с неба упало! Новый великий талант народился… В глубине и великости нового создателя и нового художника сомневаться нельзя. Впечатление слишком потрясающее, слишком равно и неизбежно оно на всех действует».
И когда нововременский рецензент М. Иванов, бездарный композитор, ретроград в критике, иронически возражал Стасову на страницах этой реакционной газеты, Стасов вступил в полемику, которая приковала к себе внимание всех, кому были дороги пути развития оперного театра. Остро написанные статьи Стасова «Уморительный критикан», «Куриная слепота» принадлежат к числу наиболее значительных высказываний той поры не только о Шаляпине, по и о судьбах русского оперного искусства.
Это было тем важнее, что статьи авторитетного в высоких кругах «Нового времени» представляли большую опасность для певца. Недаром он писал в 1899 году после вторых гастролей Мамонтовского театра в Петербурге московскому музыкальному деятелю А. М. Керзину: «Ужасно боюсь лютую петербургскую прессу, особенно „Новое время“. Я глубоко уверен, что они меня не пощадят…»
Под влиянием своего друга Горький познакомился со Стасовым и его окружением. Знакомство состоялось летом 1904 года в Куоккале у Репина. А в августе того же года Горький приехал в Парголово с Шаляпиным. Конечно, были и столичные музыканты — Глазунов и Лядов. За обедом, на вопрос Стасова, что Горький знает и что любит в музыке, тот отвечал: «Вот этот меня просвещает по русской музыке». И показал на Шаляпина.
Отныне имя Шаляпина в сознании Стасова всегда соединяется с именем Горького. Это продолжается до самой смерти Стасова.
Как-то Шаляпин был в гостях у Стасова.
«…После многопения Шаляпин объявил, что хочет нам прочитать кое-что. И прочитал: „Город Желтого дьявола“ и „Прекрасная Франция“ из Drapeau Rouge [10]. Оба истинные chef d’œuvre. Настоящий Байрон нашего времени! Какая сила! Какая красота! Какая картинность языка! Можно только удивляться краскам Максима Горького. Для меня эти две вещи — наравне с „Человеком“ — лучшие его создания. Это именно то, что от него останется навеки, вместе с „Буревестником“, с „Песнью Сокола“, с „Дятлом“ и немногими другими», — писал Стасов брату Дмитрию.
И далее: «Но Шаляпин — Шаляпин, какой он вчера был — просто невообразимо!! Так произвел „Ich grolle nicht“ и „Die alten bősen Lieder“[11], как, кажется, никогда еще! Я подобного у него не слыхивал, даром, что давно-давно слушаю и знаю его. Удивительно. Мы были просто поражены этою неожиданною силою, страстью и огнем. Многие расплакались, разревелись […]. Да, мне казалось, никогда ничего подобного я еще не слыхал. Словно один из изумительнейших, вдохновеннейших вечеров Рубинштейна […]. Римский-Корсаков был тоже глубоко потрясен…»
Шаляпин называл Стасова «старчище могуч богатырь». Он любил старика крепко и верно. Но и для Стасова эта дружба на самом склоне лет была чем-то необычным. Стасов прожил на свете 82 года, из них более шестидесяти отдал русскому искусству. Среди наиболее дорогих для него людей были Глинка, Мусоргский, Бородин, Крамской, Репин, Антокольский, Лев Толстой, Горький. И, конечно, сильнейшая его любовь — Шаляпин.
Во время похорон Стасова был возложен на его гроб венок с надписью: «Мир тебе, дорогой мой богатырь Владимир Васильевич. Со скорбью Федор Шаляпин».
Дружба с Горьким крепла день ото дня, хотя она не была простой и безоблачной. Зиму 1902/03 года Алексей Максимович, которого Шаляпин называл «Лексой», провел в Москве. Они видались очень часто, все больше испытывая нужду друг в друге. А летом опять встретились в Нижнем Новгороде, где вновь состоялись гастроли певца в ярмарочном театре.
Подходило к концу строительство Народного дома, в создании которого принимал столь близкое участие Горький и для которого Шаляпин уже дважды давал концерты, принесшие в фонд строительства несколько тысяч рублей. 5 сентября 1903 года состоялось его торжественное открытие при переполненном зале, ознаменованное концертом Шаляпина. Артист был встречен руководителями стройки, поднесшими ему огромный лавровый венок и почтившими его приветственной речью, где отмечалось бескорыстное содействие Шаляпина созданию Народного дома. Концерт обратился в грандиозное чествование, которому, казалось, не будет конца. И он пел. Пел те вещи, которые любил больше всего, а под конец — «Блоху» Мусоргского и «Мельника» Даргомыжского. Газета «Нижегородский листок» подчеркивала, что первым, выступившим в новом Народном доме, был Шаляпин.
В те дни Горький писал К. П. Пятницкому: «Концерт был таков, что, наверное, у сотни людей воспоминание о нем будет одним из лучших воспоминаний жизни. Я не преувеличиваю. Пел Федор — как молодой бог, встречали его так, что даже и он, привыкший к триумфам, был взволнован». Сбор составил 3000 рублей, эта сумма была крайне нужна создателям Дома для окончательного его завершения. Тогда же было объявлено, что решено создать в одной из деревень школу для крестьянских детей имени Шаляпина.
Этой школе Шаляпин уделил много внимания и любви. Он послал крупную сумму на ее оборудование и в последующие годы не забывал о ней. Она была открыта неподалеку от Нижнего Новгорода в деревне Александровне, и Шаляпин, бывая в Нижнем, не забывал посетить школу и оказывать ей и дальше материальную поддержку.
Несомненно, близость Горького содействовала пробуждению в Шаляпине гражданских чувств. Сам артист впоследствии многократно это подчеркивал. Рассказанная здесь история с созданием нижегородского Народного дома в этом отношении показательна, тем более что самый репертуар певца на концерте Народного дома нес в зрительный зал призыв к социальному протесту, и это с явным сочувствием воспринималось слушателями. К тому же концерты в Народном доме были рассчитаны на демократическую публику. Поэтому можно без преувеличения сказать, что накануне 1905 года Шаляпин и как артист находился под прямым влиянием Горького.
Тогда же Горький замечал неустранимые противоречия в личности певца. Шаляпин был уже очень богат. Его договор с дирекцией императорских театров, заключенный в 1902 году, предусматривал оклад в сумме 36 800 рублей в год. А ведь были, помимо этого, непрерывные летние гастроли и выступления в концертах. Неистовое стремление к созданию вполне обеспеченной жизни, даже при том, что с каждым годом росла его семья, держало Шаляпина в плену и многое объясняло в его быту.
В том же письме Горького к Пятницкому, которое приводилось выше, имелось следующее продолжение:
«Уезжая — вчера, 7-го — (Шаляпин. — М. Я.) заплакал даже и сказал: „Я у тебя — приобщаюсь какой-то особенной жизни, переживаю настроения, очищающие душу… а теперь вот опять Москва… купцы, карты, скука…“ Мне стало жалко его».
Жизнь певца текла как бурная река, в непрерывном творчестве, в разъездах по стране, в зарубежных гастролях.
3 декабря 1902 года в Большом театре состоялась премьера — «Мефистофель» Бойто. Этому спектаклю был посвящен бенефис Шаляпина, где он выступил режиссером и исполнителем заглавной партии. Несомненно, стимулом к возобновлению постановки послужил недавний грандиозный успех артиста в Милане.
Оценка новой работы певца в Москве заметно отличалась от той, что была дана спектаклю в Милане. Там сенсацией явилась реабилитация произведения Бойто, да еще происшедшая при участии русского артиста. Здесь этот момент был учтен только теми, кто живо интересовался судьбами оперного театра в целом и кто знал о приеме, оказанном Шаляпину в Милане. Для широкой же публики важны были лишь впечатления, которые она непосредственно вынесла из спектакля.
Произведение Бойто показалось публике и критике бедным в музыкальном отношении. Тем не менее те эпизоды, где опера Бойто отличается по содержанию от оперы Гуно, произвели сильнейшее впечатление. К ним относится в первую очередь пролог. Можно сказать, что зал был потрясен началом спектакля, где Мефистофель появляется в таком виде, который резко противоречит облику другого, уже привычного публике Мефистофеля Гуно.
«В лучистой мгле звездной ночи, — писал Ю. Энгель, — поднимается к небу полузакутанная облаком туманно мрачная, гигантская фигура Мефистофеля; в его полуосвещенных луной искривленных чертах есть что-то „нездешнее“; вызывающий взор сверкает, речь — и не только по смыслу слов, но и по каждой интонации, каждому акценту — полна яда и сарказма».
В других эпизодах отмечалось стремление дать новые детали образа, которые представлялись как бы вариантами привычного Мефистофеля. Энгель особо подчеркивал бедность музыки, и его восхищало то, как преодолевается артистом этот серьезный недостаток произведения.