Садовник судеб - Григорий МАРГОВСКИЙ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К примеру, Маша Левина – веснушчатая худышка, провожавшая меня в армию: замужем за калифорнийским профессором социологии, пожилым янки спортивного вида, что ни год исправно выкладывающим энную сумму за ее нескончаемый флирт с аспирантурами. Кто-кто, а уж она не страшится нападений с юга или с севера, а поездам и вовсе предпочитает полеты он-лайн и наяву.
Маша и тогда, на Ленинградском вокзале, появилась в алых заокеанских джинсах. Путь к вологодской железке лежал через Москву, я ей звякнул – она примчалась. Потеряв голову, мы целовались метрах в двухстах от улюлюкавших на рюкзаках чуреков. Теперь-то ясно: Вова Кузменко взял меня на заметку как раз после этого!
Управление бригады располагалось на унылой нимфской окраине: линейность улочек соответствовала бесхитростности поселковых нравов, кислый дичок топырился за забором – как неопрятно завитая приемщица химчистки. Меня собирались сунуть в один из батальонов, но кто-то надоумил: просись к Бобкову! – и колобок-редактор, домовито урча, запасся впрок упавшим с неба борзописцем. Так мне достался персональный стол со стрекотавшей от розетки «Украиной» и пустовавшее на тот момент кресло младшего газетчика. Моим наставником сделался капитан Цесюк – галантный западенец с золотой коронкой, охотно делившийся нюансами военно-полевой журналистики. Из подшивки, слово в слово, передиралось позапрошлогоднее трафаретное вранье про машиниста Белибердыева – разве что на почетную вахту ныне заступал диспетчер Уразумеков… Зато мама ликовала – и в честь возвращения блудного сына запатентовала свежий рецепт: орешки из теста со сливочным кремом.
Хоть я и запорхнул на офицерскую должность, мой казарменный статус оставался плачевен. В роте обеспечения – так называлась смесь из штабных писарей и персональной шоферни – свирепствовала отпетая дедовщина. Старшина Гергус, черноусый и косолапый то ли гагауз, то ли гуцул, старался абстрагироваться от происходившего в его отсутствие. Рачительному горлохвату припрятанная кем-то ушитая гимнастерка была важней профилактической прополки «стариками» новобранцев.
В происхождении его, впрочем, могу ошибаться, – как-то, тет-а-тет, он проблеял потайным тоном: «Ты хоть язык-то свой знаешь?» – Прошли годы: теперь точно знаю…
Что касается его правой руки – прапорщика Шавеля – эту плешь и вовсе выходили кинологи из сыскных отделений. Главный связист бригады кемарил и то в наушниках: дабы не прошляпить звонок полуночника районной гулене. Не иначе, локаторы проныры служили ему основной эрогенной зоной…
Ротная верхушка, разумеется, догадывалась, что ее сладострастные придирки к старослужащим передаются молодому пополнению по закону брутальной эстафеты.
Верховодил нами киевский атлант Саня Нестеренко – в первые дни откровенно на меня взъевшийся, грозивший «переломать изящные пальчики», но вскоре проникшийся симпатией и лишь время от времени ошеломлявший вопросами типа: «Скажи, а что такое данте?..» («Божественную комедию» в черном переплете передали мне на КПП родители; уж и не знаю, осилил ли он этот том, – но месяца через два вернул мне его, удовлетворенно вздохнув). Вообще же, другими глазами он взглянул на меня после того, как я, в биллиардной, на вопрос, почему не играю, ответил, что испытываю жалость к желтым шарам, жмущимся друг к дружке, как цыплята, на лужайке стола…
Ординарцем при Сане состоял добродушный татарчонок Капа, стеливший постель своему сеньору, чередуясь по графику с клубным мазилкой Паком. В роте обретались еще два корейских лилипута – Тянь и Шегай, их здоровяк одно время поколачивал (на деятеля искусств образ узкоглазого врага не распространялся).
Разглядел я и представителей других «неблагонадежных» наций: наличие метрополии за кордоном автоматически означало направление в нестроевые войска. В очах печального уйгура парадоксально сочеталось благородство с забитостью. Рослые алма-атинские немцы вольготно гоготали, обливаясь ледяной водой. К ним примазывался омич Хила. Я мимоходом видел, как, переводя неуставной ступенью выше, Нестеренко нещадно драл Хиле чернявые космы: этого истязаемый мне не простил. Однажды, будучи дневальным, я записал за ним папиросный долг – в счет выдававшейся нам ежемесячной меди; какой-то доброхот приплюсовал нолик – и ощетинившийся Хила, краем уха слыхавший о гешефт-махерских плутнях, припустил за мной рыча, как русская борзая…
Но более прочих меня чаял ущучить ефрейтор Бобрукевич – невзрачный блондин, печатавший бригадную многотиражку. Вечно перепачканный, он повадился стыдить корреспондента:
– Да-а, что тут скажешь, работа не бей лежачего!
Не мусоль я своих опусов – чем бы, спрашивается, пробавлялась типография?.. Но логические доводы на него не действовали.
Вскоре стало ясно, что белесый недогутенберг добивается от меня той же безропотности, с какой его помощник, сутулый барановичский шлимазл, каждодневно вылизывал станок и платы. Едва офицеры отбывали «на редакционное задание», Бобрукевич, помавая тряпицей, проклевывался на пороге. Сыт по горло суточными нарядами, я все же поначалу сглаживал углы. Но рано или поздно вынужден был огрызнуться:
– Некогда мне. Сегодня номер сдаем…
– Ах, вот как мы запели! – Бобрукевич сцапал меня за ворот и толкнул в печатню.
В глазах гражданской девицы Лены, стрекотавшей на линотипе, мелькнуло ироничное сочувствие. И тут, отстаивая тезис о разделении труда из школьного учебника истории, я схватил подвернувшееся под руку зубило. Недруг ретировался – и я победоносно снова засел за казенную машинопись…
Экскаваторщик из Гомеля вызывал на соц.соревнование однополчан-бульдозеристов. Зажмурившись, я попытался себе это представить: один дуболом засыпает из ковша канаву – все остальные дружно разравнивают бугор; отметки привязаны к уровню моря…
– Разговор не окончен! – Бобрукевич с налета засветил мне в глаз.
Раздался треск.
– Очки!.. – как-то по-детски ойкнул он.
Раздавив каблуком собственные линзы, я был расстроен не меньше его, и это подлило масла в огонь. Потасовка вышла б на славу, не скомкай ее внезапное появление шатенки корректорши.
Впрочем, та ничего не заподозрила: кивнув, рутинно приникла к чтиву. Так мы затаились через перегородку: я – собирая в горсть осколки с линолеума, старая дева – исправляя несчетные капитанские ляпсусы.
Первой не выдержала она:
– Вообразите, Гриша, вчера Цесюк снова отпустил мне комплимент. Говорит: в последнее время вы стали гораздо тщательней вычесывать блох!
В роте ждал допрос с пристрастием: подметив фингал, Шавель донес Гергусу.
– Выбирай: шуруешь в батальон – или заявляешь! – брызнул слюной старшина.
Закладывать обидчика я не стал, но, выйдя из каптерки, пожаловался негласному лидеру:
– Заподло! Теперь ушлют к черту на кулички!
Туповатый типограф нашил погоны на полгода позже Нестеренко, я ж – еще через полгода. Без пяти минут дембель брал у меня, ученого «внучка», уроки Ренессанса: а долг, как известно, платежом красен.
– Бобрукевич, Марговский – в сушилку! – скомандовал амбал.
– Что, припухло, чмо? В торец пацана бить? – рядовой зажал ефрейтора в тиски. – Показать, как это делается? Учись, пока я жив!
– С-саня-я-а, не на-ада-а!!! – взмолился тщательно утрамбовываемый Бобер; почки, печень, желудок – все слиплось в один истошно визжащий ком.
– Саня, хватит, пожалуйста!.. – прошептал я, побледнев.
Именно в армии я узнал истинную цену хваленой дружбе народов. Еще на путейской практике бросилась в глаза садистическая зацикленность Кузменко не столько на мне, сколько на хлипком узбечонке – не помню его фамилии. Что как задохлику с хлопковых полей перепадало за басмачей – россказнями о которых, возможно, сызмала пичкали кубанца?..
Время от времени до нас долетали жуткие слухи о межплеменной поножовщине на трассе и даже о сожжениях живьем. На БАМе горцы заперли бревном таежную времянку с тремя запорожцами и, облив горючим, чиркнули спичкой…
Конфликты вспыхивали не только на стыках рас и конфессий: взаимная ненависть порою питала стебли, росшие из единого корня. Так, возможно, горбоносый брюнет с берегов Днепра, вопреки утопиям панславизма, на дух не выносил блеклого новгородца – лелея в своих генах то ли месть покаравшей древлян княгини Ольги, то ли ненависть Мазепы к империи Петра Великого. Нисколько не удивлюсь, узнав, что Нестеренко впоследствии примкнул к «руховским» радикалам…
Да и в наскоках Бобрукевича на мою праздность – налицо осуждение семитской ушлости.
Хотя, пожалуй, здесь все обстоит сложнее. Я ведь умудрился дослуживать в родном городе, и меня нередко навещали друзья. Вот и повадилась на КПП архитекторша Тома Крылова – томная, с синеватыми подглазьями и венозными ногами. Нас когда-то знакомила попрыгунья Ханка, примадонна студенческого театрика. Еврейка на четверть, наружностью Тома обладала вполне славянской; предки же бригадного печатника происходили из Бульбонии – как пренебрежительно обзывали Белоруссию казахстанские гансы.