Садовник судеб - Григорий МАРГОВСКИЙ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Культ жены-красавицы стал оплотом отцового самодовольства. Уминая селедку «под шубой» – наглядное пособие к национальному искусству припрятывать серебришко, – он со смаком коверкал общепринятые ударения: орфоэпическое тавро местечкового детства. Слава Абрамовна, его мать, с русской речью и вовсе не цацкалась, – звала меня «сынуле» и на фруктовый десант моих дачных шмендриков фыркала тюленем: «Ох, мне эти приходящие сюда!» Втихомолку даря золотые часики, напутствовала: «Спрячь от папы – не то продаст!» Но я разболтал – и дыру в бюджете вскоре залатали бабкиной реликвией.
Чудом добившийся перевода из Оренбурга в Минск, в пугачевские же степи засланный прямиком из питерского училища, служака отец – к худу ли, к добру ли – рано отпочковался от зажиточной родни. Дележом барахла, скопившегося на Крещатике, занялись другие. Семье нашей в роскоши купаться не привелось. Помощь по дому оказывала мамина мама, Люля Гиберман. Ее я и любил больше, и помню пристальней: наивное горчичное пятнышко на крыле орлиного носа, поминутные охи да кухонные притчи про многодетный дом скрипача из Белой Церкви, развлекавшего в летнем дворце графиню Браницкую – двоюродную тетку Бердяева. Рачительность ее граничила с крохоборством, когда перед школой мне выдавалась мелочь на сдобу с изюмом и стакан топленого молока.
Зато кондитером она была непревзойденным: шарлоттка гривуазно льнула к наполеону, маковую коврижку пугало иноземное имя штруделя, – в целом же, ничто так сильно не способствовало сакрализации ноябрьских праздников… «Здравствуйте, товарищи артиллеристы!» – стоя на тахте принимал я парад – и отзывался, уверенный в непогрешимости звуковоспроизведения: «Гав! Гав! Гав! Гав!»
Первая прорезь чувств: розоватая штора, в которой я запутываюсь – услыхав от бабушки, что мама уже на подходе к дому. Говорят, годовалым я так пихнул Ольгу Ефимовну, что та повалилась навзничь на тротуар – боясь за прижатого к груди бутуза… По кошмарному совпадению, преставилась Люля от перелома берцовой кости – поскользнувшись в гололедицу: вдобавок и фатальная перекличка с кончиной мужа. В больнице двенадцатилетний внук растерянно покосился на гипсовую ногу. Навещаемая отшутилась: «Очень интересно, правда?» Рыдал я истошно, похорон же сдрейфил: как выставлюсь на всеобщее обозрение в заведомо трагедийной роли?.. Пришлось отсидеться под райскими яблочками в беседке у маминой сослуживицы.
Еще при жизни бабушки сестра ее, тетя Тамара, перебралась к нам из Киева. Вдова видного пограничного чина пичкала меня россказнями о пышновласых поездках в казенном авто – при том что на сердце не зарубцовывалась рана: гибель сына, прошитого пулями «эдельвейсов» на склонах Эльбруса. Прибавьте провальный послевоенный опыт удочерения эпилептички (замуж выданная уже в стационаре, Лида норовила сигануть в окно) – и закупоренность приживалки предстанет вполне оправданной. Проводив сестру в нехудший из миров, она старалась реже выходить из дому: панический страх зимней скользоты… В один из вечеров никого не оказалось дома: поэтому именно ей я поверил ученическую поэму – свою интерпретацию мифа об Икаре. Но крушение аэронавта не тронуло ее – из года в год перечитывавшую все три массивных тома Роже Мартена дю Гара: «Вообще-то, я больше люблю хорошую прозу…» В итоге и ее постигла участь бедной Люли: она споткнулась на улице – невдалеке от того же самого места. О смерти ее сообщил отец, навестивший меня в неврологическом диспансере.
Как родители ни утешали тетю Тамару: мол, она абсолютно полноправный член семьи, – мои шпильки и наскоки периодически выбивали ее из колеи. Впервые в жизни я возненавидел кого-то за отказ мне поклоняться – и надо ж было, чтоб жертвой проклюнувшегося тщеславия оказалась несчастнейшая в мире старуха! Я не прощал ей равнодушия к эллину, вдохновлявшему меня своим гордым парением, – за что и угодил на прием к психиатру: вослед ее падчерице, страдавшей от падучей… Падение как форма гибели – пусть даже и только духовной поначалу – это ли не проклятье, лежащее и на спортивной карьере отца, и на моей приверженности святому ремеслу?..
3
Расстались мы у ворот лагеря, я поспешил к вечерней поверке – отец же рассчитывал пообщаться с начальством на правах отставного коллеги. Не дожидаясь, когда отнимут, я сам роздал остатки снеди оголодавшей солдатне: и волки сыты, и овцы целы. Взводному же, сержанту Кузменко, изощреннее всех измывавшемуся надо мной, не токмо предложил отведать птифур, но и снабдил их гурманской преамбулой с особо удавшимся мне в ту секунду выражением христианского смирения. Мучитель мой, злобные желваки коего изобличали станичный шовинизм, был ошарашен и долго не решался притронуться к угощению, полагая его отравленным.
Краснодарский этот вертопрах как-то заставил меня вырыть двухметровую яму – и тотчас обратно закидать комьями дерна: к его досаде, погребение заживо уставом внутренней службы не предусматривалось. Лупил он меня безбожно – постоянно метя кулаком в сердце, но стратегия самовыражения простиралась шире: отослав боксерскую грушу со срочным поручением, объявил построение в проливной дождь, на ропот же подчиненных резонно возразил: судите, мол, сами – одного недостает. После – с наслаждением кукловода взирал на дюжину вымокших до нитки хунвейбинов, подошвами вымещающих на мне восторг от его самодурства…
На учениях, в сорокаградусный зной, он нарочно выплеснул остатки из фляги. Имитируя солнечный удар, я заметался в бреду. Какой-то прапорщик окатил меня из канистры, в назидание отвесив пендель нашему пытчику. Вообразите, что сделал со мной Кузменко – когда в кулуарах я расхвастался своим даром перевоплощения!..
«А ты, еврей, из другого теста, что ли?» – окликал он меня, маршировавшего, тупеющего в два счета. Милый мальчик, одним словом. И главное – на редкость образованный. Во многом благодаря своему наперснику Старостинскому, штудировавшему мемуары генсека еще в прикарпатском культпросветучилище. Хитрован этот, пялясь на мои виньетки, слюняво артикулировал из-под кокетливых усиков: «А ты, Маргоўски, где малевать налоўчился?» – «Нигде. Я учился на отделении поэзии». – «Ну, дык это усе роуна один коленкор. Не так ли, товарищ солдат?» – «Так точно, товарищ ефрейтор!» Неохота было лишний раз дразнить шестерку.
На утреннем разводе приключился анекдот. Руководивший рихтовкой алкаш Семенюк, словно на подбор – тоже из малороссов, справился будто бы невзначай: «А батя где?» – «С первым дизелем отбыл, товарищ капитан». – «У, с-су-у!..» – рванулся он к замполиту: «Все, баста! На трассу его с сегодняшнего дня!» Вечор отец проставил им коньяк: да, судя по всему, оплошал с опохмелом…
Что ж, трасса, так трасса! Маленько промахнулся мой родитель, зато синяков поубавилось: нет худа без добра… Долго глотал я слюнки, вспоминая доставленное пехом домашнее печенье. Желудочная ностальгия толкнула и меня на пересчет рельсовых поперечин – этих строк в железнодорожном венке сонетов. Урывками я трусил к пристанционной лавке, но там – хоть шаром покати. Прочесывая окрестности, встретил на делянке косаря лет тридцати:
– Молока не продадите?
– Откудова, родимый? В нашей деревне все буренки давно раскулачены.
– А сами-то чем питаетесь?
– От тем и питаемся! – беззубо осклабился тощий балагур.
Наконец, в черте дачного поселка набрел на вянущую ленинградку, усадившую хрумкать зеленые помидорины под миску щавелевого супа. «Ты заходи почаще. Я одна живу…» – и в ее хлебосольных, глубоко запавших очах отразился ужас поперхнувшегося гостя.
Осенью, воротясь в часть, мы с трепетом ждали распределения. Учебный полк размещался полого, и заоградный волжский разлив дурманил душу неописуемо. Предстояла присяга у подножья гигантской скифской бабы, воздевшей меч в противовес факелу гудзонской статуи. Континентальный климат, предопределивший исход сталинградского сражения, все ощутимей потешался над плотностью наших гимнастерок. В сочетании с рукоприкладством старшины Сергеева, местного уроженца, тренькавшего перед поеживавшимся строем про дядиванины вишни, он красноречиво свидетельствовал о непобедимости моей страны. Романсеро прапорщика обычно увенчивалось хохмой про Сарру, представляемую бухим семитологом отчего-то в мужском роде.
Командиром роты был коренастый майор Пильщик, часто вспоминавший фраера, сунувшегося к нему было на сочинском пляже: «Да я ж Микола Питерский!» – и сраженного шрапнелью зуботычины: «А я – тяжелый штурмовой Т-100!» Бугай сыпал афоризмами, точно из рукава: «Двери от канцелярии должны быть закрываться! Где ключа?» – или: «В вооруженных силах все параллельно и перпендикулярно!» Меня он отчего-то жалел. «Опять сиднем сидишь? – хмурился, рыща по закуткам. – Ступай в казарму, а то не ровен час вздернешься!»
Вешаться я не собирался. Письма от невесты Маши и ее вечно обеспокоенной чем-то золовки Эвелины, от искрометного удмуртского баламута Сереги Казакова и возвышенно отрешенного поэта Меламеда – теплили в изгое его причастность к безалаберной литинститутской слободке. Вот кого я безоговорочно считал своими – отметая мысль о петле за временностью испытаний!