Садовник судеб - Григорий МАРГОВСКИЙ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Барахло его намедни я перевозил на съемную квартиру. В день переезда он держался накоротке, жена угощала солдат сардельками с гречкой. Теперь же – ничего такого. На мой смущенный лепет о любовном фиаско он меченосцем проскрежетал:
– Пока идите спать. Завтра разберемся!
И сквозь зубы резюмировал:
– Ты, щенок, еще службы не нюхал!
Утром, вызванный на ковер, я готовился к разносу, но случившееся превзошло все ожидания.
– Так на какую разведку вы работаете? На израильскую? Американскую? – взял быка за рога многомудрый Гавриленко.
– Товарищ полковник, в том, что касается моей Родины – Союза Советских Социалистических Республик, я был и остаюсь честным человеком! – не растерялся допрашиваемый.
– Наглец! – завизжал зампотех, взбешенный тем, что голыми руками меня не взять. – Воспользоваться аппаратом начальства в частных целях – раньше за такое к стенке ставили! Погоди: мы сгноим тебя на губе, а что останется – отправим в дисбат!
В глазах моих потемнело: finita la comedia…
Но то была лишь интродукция. Невольно всплыл опыт диспансера – где я валялся, отсеянный с третьего курса. Тамошний главврач, дряблая ведьма, чье сотрудничество с гестапо КГБ загримировал под партизанщину – втянув ее за это в свои беззакония, накладывала вето на легкие диагнозы евреям. Но мне, от армии не косившему, белый билет был ни к чему: вот я и корчил из последних сил психостеника, подражая симптомам всамделишных больных…
– Язык проглотил? К тебе обращаюсь! – таращился аспид, но я оставался нем.
Хранил безмолвие и в тряском «козлике», предоставленном (а что как в натуре свихнулся?!) не на шутку сдрейфившим зампотехом. И в приемном покое «Новинок» – заведения куда более серьезного, чем неврологический «дома отдыха» на Бехтерева…
Военврач Терентьев выглядел устало. Попросил на бумаге изложить квинтэссенцию. Я поведал ему о Стриже, мертвой петлей баламутившем тополиную заметь Тверского…
– Вот вы пишете, что летали по бульвару. Это как же следует понимать – метафорически?
«Ну, да – метафорически…» – уныло накарябал я.
– Уф, молодой человек! – выпустил пары военврач. – Ваше счастье, что за эти сутки я покемарил часа два.
Командира роты Крупко, караулившего за дверью, призвали в свидетели парадного исцеления. До его появления был расписан сценарий:
– Я жму на особые точки – вы издаете нечленораздельные звуки.
Японская гимнастика по восстановлению речи пародировала самосуд, учиненный ревнивым венецианским мавром.
– Ма-ма мы-ла ра-му, – перебирал я в памяти букварь, – мы не ра-бы!
Режиссер хмурился: смотри, не переусердствуй! Я утаил от психиатра, что и сам неоднократно наступал на горло собственной песне. Наконец, сеанс увенчался триумфом самурайской науки. Крупко просиял:
– Запомни хотя бы имя того, кто тебя вылечил!
Я растроганно поблагодарил смущенного знахаря. Допетрил ли ротный, что его обмишулили? Если да – он лицедей не чета нам обоим! А имя доктора мне и впрямь пригодилось в будущем.
Ненадолго меня оставили в покое: зашли у варнака шарики за ролики… Тем паче, управлению сосватали нового замполита. Сервачинский из Абакана был статен, усат, вальяжно рассудителен: недоставало бурки. Панские черты настораживали гайдуков-полковников, доселе бесконтрольно полосовавших бригаду. Начштаба Ефименко – беспардонный жирный боров, разевавший хайло даже на штатскую библиотекаршу, выжидательно затих.
Я редко листал газеты, а на просмотре новостей «дедушки» лупили нас звездочками пилоток по затылку -что изрядно мешало собраться с мыслями. Но при всем тогдашнем аутизме, в чехарде генсеков-однодневок я не видел доброго предзнаменования. Заодно с долгожительством вождей выдыхалась и вся советская империя. Брежнев, Андропов, Черненко: три погребальных процессии кряду – многоточие, после которого Горбачеву только и оставалось разводить руками…
Кто-то доложил о рядовом-корреспонденте. Сервачинский вызвал – я явился во флигель.
– Гриша (можно, буду на «ты»?), я слышал, ты поэт. Хотелось бы почитать.
На этом языке ко мне давно никто не обращался. Я принес накопившееся за год. «Шатровый бархат над пчелиным полем,/ Глубокая, как Волга, нищета/ И мехом одуванчиков собольим/ Оплаченные майские счета…» Литинститутская любовница Бабушкина подарила мне Мандельштама – по-русски и по-немецки. Томик, хранимый в нагрудном кармашке, не раз амортизировал удары кулаком в сердце.
– Пчелиное поле! Где ты такое видал? – изгалялся надо мной в полку какой-то рыжий пасечник из глубинки, и слыхом не слыхавший про «небо козье» и «воробьиную ночь» зоркого акмеиста…
– Только восемь нормальных строк из всего вороха писанины! – с раздражением констатировал мой златопогонный меценат, проведя ладонью по своей вспотевшей полковничьей лысине.
Нуждаясь в покровительстве, я прикинулся паинькой, несмышленышем.
– Ну, ладно, – смягчился Сервачинский, – для начала откомандируем тебя в окружное лито. Наберешься опыта – засядешь за гимн бригады. А отправки в батальон не бойся: в обиду не дадим!
Экое искушение – вырваться из ненавистного узилища! Увольнительных почти не давали: к тебе, мол, и без того шастают что ни день. Я робко семенил в асфальтового цвета шинели: словно маскируясь от родного города. Вон там – с аркой – дом красноносого репетитора. От него несло щами, когда мы погружались в дифференциалы. Итоговый урок состоялся в сосновом предместье. Повторяя пройденное, мы размеренно вминали в тягучесть песчаного свитка клинопись палой хвои.
– Что, запамятовал формулу?
Я путано пробубнил.
– То-то! – остановился, как вкопанный, Иван Матвеевич. – Обрати внимание: нет чтоб отойти в кустики – кладут прямо на тропке!..
Он был папин коллега по суворовскому училищу. Летний коттедж рассеянного математика синел неподалеку от спортивного лагеря, где мы с отцом занимали отдельный домик. Директорский выкормыш – я свысока озирал поджарых атлетов, плотвой отдувавшихся на беговой дорожке. В отличие от них, мне вечерами не возбранялась танцплощадка пансионата.
Корабликом держа в руках раскрытый аттестат, я беззаботно высвистывал команду «пятерок» в матросских бескозырках. Но и проклятая графа тоже была пятой: соваться на местный филфак боязно, а Москва – та за семью печатями…
Мама, строительный технолог, вяло присоветовала свою специальность. Гори оно гаром – какая, к лешему, разница: главное, там есть военная кафедра! Я без лишней мороки поступил в Политех – и под угловатое танго затеял сразу два параллельных романа. На опушке с Эллой откупорил шампанское первого поцелуя. Какого-то рожна она представилась Наташей. Увертки я не спустил: подкинул ей в окно подбитого галчонка с биркой на лапке: «Птенца звать Эллой. Ест все подряд, кроме ржавых гвоздей и прошлогоднего снега…» Напуганная врушка примчалась извиняться.
Для наших ласк мы облюбовали занозистую лавчонку на косогоре. Дачники, собиравшие землянику, принимали нас за брата и сестру… Совесть мою затмил распаленный инстинкт. Я заманил ее в наш теремок, припася в шифоньере выменянный у пятиборцев презерватив. В сумраке выдвинул ящик и загробным голосом произнес:
– Тебе известно, что это такое?
– Да… – шепнула она, ощутив мороз по коже; и уткнулась в подушку, горестно зарыдав.
И тут – застыв перед ней на коленях, внезапно, сам того не желая – я повторил подвиг Павлика Морозова!
– Я нашел это у папы… – безбожно врал горе-совратитель. – Понимаешь: он тайно изменяет матери!..
– Бедненький! – Элла пригладила мои вихры и мгновенно простила.
Впоследствии, у себя, в завокзальной избушке, учащаяся торгового техникума уже куда невозмутимей отбивала атаки сластолюбца: прозрачно намекая на добрачную целомудренность.
Обручаться я не думал ни с ней, ни с Таней Рубинчук – на чью клубничную грядку повадился тем же летом. Таня ныряла с подоконника ко мне в объятия; шайка еврейских полуночников отправлялась жечь костер в бору. Я завидовал их курчавому кучкованию – тоскуя по киевскому участку, на котором не появлялся лет с тринадцати.
Подружке моей, минчанке в энном поколении, все само плыло в руки. Рубинчуками Рубинчики зарегистрировались, возвратясь на Немигу из эвакуации. Суффиксальная мимикрия не имела смысла при их красноречивой внешности. Полагаю, черты мои – не столь типичные – особо вдохновляли Таню, мечтавшую вписаться в вираж социального дарвинизма с минимальным ущербом для национального самосознания. Пойди я у нее на поводу – потомству нашему несдобровать: эффект оказался бы еще смехотворней, чем замена одной буквы в фамилии…
Каких только фортелей я не откалывал, лишь бы – отплясывая с одной – не столкнуться носом к носу с другой чаровницей! Потребность в ухищрениях отпала осенью: в городе двурушничать было безопасней. Назначая Тане свидание, я предупредительно справлялся: