Садовник судеб - Григорий МАРГОВСКИЙ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
8
О Литинституте я впервые услышал от Юры Эбера, но тот ничего путного не сообщал, а я не стал углубляться. Название факультета – ПГС: промышленное и гражданское строительство – меткой копией опорных согласных стреножило Пегаса, введенного не в то стойло (принцип арамейского письма дремал в моих клетках). Попав на первую лекцию, я ужаснулся: среди какого плебса пять лет обречен прозябать! Масластые посланцы квелых болот запрудили аудиторию жеребячьим восторгом. «Опалубка», «портландцемент», «консольная балка» – всей этой галиматьей они живо интересовались: рассчитывая с помощью мастерка окопаться в крупном городе. Но я всем иным инструментам предпочитал гусиное перо и, не вникая в догматы марксизма, обсасываемые имбецилом Сивограковым, невозмутимо шпиговал средневековой атрибутикой поэму о детском крестовом походе…
Впрочем, крылатое выражение Маркса «идиотизм деревенской жизни» вызывало во мне вполне эмпирический отклик. Месяц сельскохозяйственных работ – по основным пунктам предвосхитивших дебильство учебного процесса – не прошел бесследно. Сквозь щель в дощатом сортире я разглядел кабыздоха, весело тяпнувшего быка за лядвие – отчего тот, шарахнувшись, вдарил рогами по двери, а шкандыбавшая во двор хозяйка оклемалась с гулей на лбу. Казалось бы, цепная реакция – в чем загвоздка? Но злоумышленником был объявлен я – да еще и на весь богооставленный Будслав! Угораздило меня досрочно соскочить с толчка: нет бы дождаться выводов судебно-медицинской экспертизы! Подвело отсутствие животноводческого стажа. Придя в себя, бабка разлепила веки – и засекла силуэт пятящегося к калитке постояльца…
– Зачем же ты, Марговский, быка отвязал? – супились студенты за банкой «чернил».
– Не торчать же в отхожем месте до посинения! – восклицал я в свое оправдание.
Но все от меня отшатнулись: злыдень – так сельчанку за хлебосольство отблагодарить!.. После того казуса и закралась в душу догадка о глухоте – как общем знаменателе любой коммуникации.
Однако посконные отгадыватели кроссвордов не могли полагаться на собственную эрудицию.
– Грыша, хто Мопассана написал? – холуйски скалился Бруцкий с подготовительного отделения.
Я растерянно отсылал его к бабелевскому рассказу: но тут выяснялось, что он подразумевает не Мопассана, а Санчо-Пансо – неунывающего оруженосца.
На картофельной борозде усач взял реванш – загадав мне имя прославленного русского гроссмейстера.
– Ботвинник?.. – почесал я затылок, не будучи силен в истории шахмат.
– Ишь, Ботвинника ты знаешь! – съехидничал экзаменатор. – Я-то имел в виду нашего – Алехина!
Собутыльник в тельняшке тянул его за рукав: «Нормалек, Санек?» Остекленелый глаз морячка сверкал сравнительно дружелюбно. (На дележке в электричке, на обратном пути, они вдвоем прикарманят всю мою выручку). Флотского миротворца звали Волохович: он однажды напьется и утонет в пруду. Жаль его, второго Санька! Лучше бы Бруцкий вместо него…
Не оставался неоцененным и мой дар чуткого собеседника. Будславский буян Леня, знатно орудовавший дрекольем, доверительно швартовался ко мне в столовке:
– А вот, слухай, як ышо одного отшибздил!..
Во всей округе у него имелся лишь один конкурент – некто Хасин, норовивший ошпарить кипятком любого свежего посетителя местной бани и при этом неизменно упрекавший:
– Трус!
Кондовую круговерть колхозного шейка отверженный интеллигент наблюдал из сеней клуба. «Я помню солнечный трамва-а-ай!..» – через вьюшку и чердак, обложенные дымком «Примы», как елочные игрушки ватой, улетучивались образы шептуна-проигрывателя. Вера Хусейн Талат Гад – лилия Нила, возросшая на полесской тине, – выворачиваясь наизнанку, ощупывала буркалами меня, замаскированного врага Асуанской плотины.
– Мама моя родная! Да у нее ж глаза кальмарьи! – фыркал желтовласый дылда Мильчман, по отцу ландскнехт, с которым мы через строчку рифмовали скабрезные баллады.
В день знакомства, впившись в бордовое от экземы лицо одногруппницы, он прыснул:
– А эта-то, глянь, – Венера Милосская!
Из трех Андреев, подселенных вместе со мной к косорукой бабке, жертве резвого быка, он был самый начитанный. Родичи его на нефтескважине копили про черный день, пока он, маясь от сплина, скрещивал мои стихи с семиструнным треньканьем. Еще он бесподобно имитировал буколический прононс: так, что три четверти крестьян держали его за своего.
Впоследствии – когда надо мной нависнет отчисление, а староста Мартыненко на экстренном собрании откажется писать петицию и одобрит решение деканата, – Мильчман проявит девичью застенчивость. Вступится за меня один бритый под нуль Игорь Иванов – великодушный чудила, форсу ради вызубривший наизусть словарь латинских пословиц.
Еще в колхозе те из студентов, кто оттрубил два года на плацу, порывались нас, цыплят желторотых, муштровать. Но присутствие смазливых женских мордашек их малость обуздывало. Впрочем, и среди сверстников Андреев, непрестанно дувшихся в преферанс, я ощущал себя этаким несиноптическим евангелием.
Периодически в хату вкатывалась бойкая кубышка Наташа Ковель, строившая глазки одному из нас, но в разгар ухаживания дававшая от ворот поворот. Закомплексованность задаваки, хваставшей, что заунывные «Песняры» еще в люльке пичкали ее эскимо, забавляла картежников. Бруцкий, завидовавший нашей молодости, регулярно нагло подтрунивал над Мильчманом:
– Андруха! С Натахой в баньке когда паритесь?
Таков уж был юмор у этого сивого мерина.
Как-то заполночь, Ковель вдруг приударила в набат: замок нашей трапезной взломан чужаками! Мы помчались к столовке. Притаясь за ставнями, наблюдали истощение казенных припасов. Чая восстановить репутацию, я проткнул перочинным ножиком все четыре шины налетчиков. Тут выяснилось: вузовские партийные бонзы объезжают окрестности с прожорливой ревизией…
К счастью, своего аргамака они пришпорили лишь поутру: кабы не их сонливость, меня бы вышибли гораздо раньше. Подвиг мой был объявлен эхом кулацких диверсий: благо, все три Андрея держали язык на привязи.
Так же вот храня безмолвие – на третьем курсе – они не посмели спутать карты взъевшемуся на меня старосте.
Мартыненко из Дербента невзлюбил меня: а) за проживание на всем готовеньком в трехкомнатных хоромах; б) за вызывающие прогулы – пусть даже и оправданные участием в институтской самодеятельности…
Агитбригада Семена Ламма на четверть состояла из евреев. Там я и стакнулся с негроидным торопыгой Гореликом – башковитым математиком, понаторевшим в джазовых импровизациях. Сын главного инженера, Илья был избалован, топал на бабушку, пережившую ссылку в Биробиджан; зато – искрометный экстраверт – щедро делился знаниями и связями, феноменально играл в бадминтон и собирал грибы, а еще съел собаку на аттракционных руладах квартета «Queen». Дом – полная чаша: еще и поэтому прелестницы, им зазываемые, предпочитали его, кургузого.
Актрисочка театра кукол Люда Дрозд – сама как марионетка карманного формата – оказалась мне не по зубам. Но Аню Эльбо я поклялся ему не уступать. Поглощенный беседой, в троллейбусе, случайно притронулся к шелку ее коленок – и сердце захолонуло: однажды в детстве меня уже било током, когда я баловался с утюгом!.. У себя в Серебрянке она села вязать: в спицах, торчащих из мохеровой шерсти, мне почудились две соскочившие с проводов дуги. Я открылся ей: у нее на коленях убаюкан троллейбус, где ехал я – ошибочно полагавший, что куда-то опаздываю…
– Тэк! – понимающе блеснула белками блондинка.
– Ты всегда говоришь тэк, вместо так?
– Дэ… – пуще прежнего потешалась надо мной она.
И тут меня прорвало:
– Скажи, это правда – то, что раззвонил повсюду Илья?
– Ты о чем, не понимаю?
– Якобы вы вместе принимали ванну с экстрактом…
– Тебе это так важно, Гриша?
– Не было б важно – не спрашивал бы!
– Ну, что ж, таком случае, это непреложный факт. Мы плескались в ароматической пене бок о бок!
Белокурая бестия Мильчман на репетиции к Ламму не хаживал – но нюх ему подсказывал: я зачастил к «своим». Собственно, кавычки излишни. Местоимение «наши», с этническим подтекстом, впервые при мне употребила дочь терапевта, наезжавшая в лагерь, где я, расслабившись под отчим крылом, опрометчиво пускал жизнь на самотек. «Наших, – стрекотала она, – в Политехе завались. Айда к нам, не пожалеешь: мы там один за всех и все за одного!»
Андрей еще за партой страдал от своей каверзной фамилии: вечно не за того принимали. Как и следовало ожидать, гонения на немцев в Совке оказались недолговечней укорененной в народе юдофобии. По мере вымирания фронтового поколения, связи славян с германцами восстанавливались – объединяя их в брезгливом отмежевании от «неарийцев». Падение коммунизма реанимировало войну рас и цивилизаций: иссякала перебранка из-за цвета знамен, акцент был вновь перенесен на оттенок кожи. В этом смысле символична и антиномия двух стен: берлинскую разнесли в пух и прах – тогда как к иерусалимской прихлынули новые волны влюбленности…