Садовник судеб - Григорий МАРГОВСКИЙ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Командиром роты был коренастый майор Пильщик, часто вспоминавший фраера, сунувшегося к нему было на сочинском пляже: «Да я ж Микола Питерский!» – и сраженного шрапнелью зуботычины: «А я – тяжелый штурмовой Т-100!» Бугай сыпал афоризмами, точно из рукава: «Двери от канцелярии должны быть закрываться! Где ключа?» – или: «В вооруженных силах все параллельно и перпендикулярно!» Меня он отчего-то жалел. «Опять сиднем сидишь? – хмурился, рыща по закуткам. – Ступай в казарму, а то не ровен час вздернешься!»
Вешаться я не собирался. Письма от невесты Маши и ее вечно обеспокоенной чем-то золовки Эвелины, от искрометного удмуртского баламута Сереги Казакова и возвышенно отрешенного поэта Меламеда – теплили в изгое его причастность к безалаберной литинститутской слободке. Вот кого я безоговорочно считал своими – отметая мысль о петле за временностью испытаний!
Беседы вживе удавались только с Индиковым, тоже заграбастанным с первого курса. Николаевский филфак привил ему почтительность к пишущей братии. Перлы мои он старательно вносил в блокнот, хоть несравненно больше умилялся жизнелюбием Гаргантюа. Вырос он без отца. Мать начинала на сцене в Вольске (когда мы неожиданно там очутимся – он выдаст сентенцию: «Ах, Гриша, Гриша! Знал бы ты, сколь неблагодарен труд провинциального актера!») Обладавший природной отвагой Славик единственный не робел перед ордой грузин, грызших изнутри наш забитый взвод. По иронии судьбы, он был направлен в Закавказье, а демобилизованный – ринулся тушить чернобыльский реактор, где и схватил изрядную дозу.
Помню приезд родителей. Меня вызвали на КПП, и семья воссоединилась на фоне дикой расправы. Дежурному офицеру взбрело щегольнуть удалью, и по его приказу часовой застрелил приблудного пса. Причем, убивал медленно: пули всаживались тупо, под стать зубрежке пэтэушника. Мама, побледневшая от этой сцены, рассеянно меня расцеловала… Церемония принятия присяги в гипофизе стерлась напрочь. Зато запечатлелась прогулка по Волгограду: растянут вдоль берега неимоверно – течением его, что ли, размыло?.. На сей раз яства, привезенные из Минска, предназначались не только мне. Палка салями, маринады, буженина, бутыль «Зубровки»: я едва успел облизнуться. Все это ушло на горюче-смазочную подпитку нашего «Т-100». «Оказывается, – поделился я с Индиковым этимологическим открытием, – слова «рот» и «ротный» – от одного корня…» Но с отбытием близких Фортуна хохотнула в обшлаг. С саратовщины пришла разнарядка – и сотню путейцев, включая меня, кинули на станцию Терса Вольская, родину двадцатипятиградусного мороза: не снабдив при этом ни валенками, ни рукавицами. К тому ж накануне отъезда Кузменко злорадно содрал с меня припасенный свитерок: прощальная пакость удалого есаула.
Поселок ютился в ложбине, присыпанный то ли декабрьским снежком, то ли серой пудрой торчавшего на всхолмье цементного завода. Расселили нас в плацкартном вагоне, продуваемом цепными ветрами. Отопление входило в обязанности гражданских проводниц, но что за дело до наших судорог двум казахским пери – коли ночью их пользовало пьяное офицерье! Сдается, в нашем чутком кругу я выказал недовольство… Одного из командиров звали Бляблин, он был приземист, плюгав. Меня приметил сходу, пригласил в купе к главному, усачу-одесситу:
– Марговский, вы кто по профессии?
– Литератор, товарищ майор.
Заминка.
– Ну, ладно, покамест идите…
Эх, в ножки бы мне поклониться писучим советским вождям!
Впрочем, Бляблин не отстал: скрутил шпажонку из толстой проволоки и тыкал нас сзади, пока мы поддевали ломами чугунные рельсы, примерзая к ним тощими подошвами. Для меня у него заготовлена была персональная реплика: «А ну, покажь, как рихтуют по-литературному!» Усач больше не цеплялся; лишь однажды, подсев, обвел буркалами моих соседей:
– Хлопци, а знаете, яка нация самая грязная?
– Цыгане? – подобострастно предположил Потапов, воронежский тугодум с долбленой долотом ряхой.
– Ни-и, хлопци, евреи… – вздохнул гость и не прощаясь убрался восвояси.
В мозгу его сидела заноза покрупнее – рядовой Бодулан, суток на пять канувший в самоволку: а что как увели соплеменника ромалэ, осевшие в окрестных добротных избах?.. Одного из таких я видал на околице, – кутаясь в дубленку, «конокрад» отбивался от наскакивавшего на него с угрозами мужика: «Отвяжись! Цыгане живут по всему свету!»
Раз в неделю подневольных возили мыться. Стоило зазеваться – уводили полотенце, шайку, мыло, свежие портянки… Всласть попарясь, я приникал к зеркалу предбанника – испытывая нежность к собственным порозовевшим ушам. Те же – изумленно внимали побывальщинам перехожих калик, стариц Островского, кутавшихся в допотопные шушуны: какого еще лешего тут нужен драмтеатр! На обратном пути азиаты жгли мазут посреди теплушки, с половецкими воплями пускаясь в пляс. Один такой с маху огрел меня черпаком по темени: за то что я чавкнул, хлебая баланду.
На трассе случались побоища, травмы, обморожения. В инструкциях по технике безопасности – в связи с пущенной под откос вертушкой – неизменно фигурировал рядовой Пиогло с далекой станции Кандапога. В то же время каракалпака, носом расклевавшегося на здешнем полотне -и расплющенного в лепешку, начальство постаралось поскорей забыть. По двенадцать часов в сутки мы вбивали костыли, закручивали гайки, тягали шпалы по 80 кг. «Ничего! – зубоскалил Потапов, студент физкультурного. – Еще немного – и ты разучишься строгать свои поганые стишки!»
Работая, я мысленно декламировал мандельштамовского «Волка» и «Быть знаменитым некрасиво» Бориса Леонидовича. Полюбившийся ритм удерживал тепло в теле. Согревала также и берлога, вырытая в задубелом насте между утесами. Там я и поверил добродушному донецкому рудокопу свои новые стихи – о прошедшей продолженной жизни. «Ненароком выясняется, – ухмыльнулся Рома, – что армия спасла тебя от шизофрении!»
А вот и вновь учебка. Возвращение мнилось ирреальным. Прапор Сергеев так же ехидно сверкал золотым клыком, желваки казачонка упруго переминались в такт медоточивому курлыканью Старостинского. Что впереди? Мычание буддийской степи? Ядовитые наколки байкало-амурской уголовщины?.. В умывальник, где я до пояса обтирался, втиснулся еще более раздобревший Пильщик. Убедясь, что нас не слышат, внушительно процедил: «Отец хотел, чтоб ты дослуживал поближе. Стало быть, едешь в Минск. Так и передай».
4
Первый уроженец белорусской столицы – в семье я претендовал на звание патриция: так дети батраков, зачатые на чужбине, верхоглядами межуются от эмигрантского сословья. Несмотря на это, полесский акцент вызывал наибольшее отторжение как раз-таки у меня. Лет пяти, возвращаясь из садика, я вставал на четвереньки и с нарочитой идиотинкой во взоре порол белиберду на диалекте картофельной целины – советского аналога штата Айдахо. С ясельной группы мне говорили «Грыша» – воробьи подхватывали: «Чык-чырык!» – к утреннику разучивалась трымбавуська: «Саўка i Грышка зделалi дуду. Ду-ду-ду-ду, ду-ду-ду-ду, – зделалi дуду…» Тезка дед, хоть и разминулся со мной во времени, завещал сочинения Антона Павловича, Куприна, Сергеева-Ценского – и зачем-то никому не известного Льва Никулина. Малахитовый, с золотым тиснением, переплет чеховского двенадцатитомника служил надежным убежищем моему израненному с детства слуху. Оптическая точность языковой хирургии аукнулась впоследствии шоковым восхищением – при виде всамделишного пенсне доктора в музее на Садовой.
Книгам отец предпочитал газеты. Взвешенная оценка сиюминутных поветрий давала шанс выжить в незримой рукопашной. Замполит училища, полковник Троицкий, без устали рыл яму ненавистному инородцу. Папа, ответственный за взносы в партийной ячейке, грамотно нанес контрудар – прилюдно разоблачив злостного неплательщика. Враг затаился, вынашивая козни, – но разве они шли в сравнение с вынужденным бегством из родного города!
Историю эту я знал понаслышке: Розу, младшую из сестер, рано умершую от порока сердца, культяпый сосед обозвал жидовкой и ударил – за что вспыльчивый юнец отделал его костылем. Оставаться было опасно: остаточный нацизм пустил на Украине корни как нигде. Кров беглецу предоставила питерская родня. Новое место жительства приподняло часть шлагбаумов, тубами и тромбонами парковых променадов заглушая манию преследования. Но на последнем курсе Военного института физкультуры и спорта выпускника внесли в подозрительный список. Конвоирование офицерами-евреями собственного народа я бы уподобил грануле с растворимой оболочкой: любопытно, приходило ли это в голову киевскому фармацевту?.. Высылка теплолюбивого племени в нети вечной мерзлоты планировалась, несомненно, как противоположная по температурному знаку акция, продолжавшая начатое Аушвицем дело.
Итак, ужас перед отправкой в восточном направлении оказался наследственным. Отцово отпочкование от родового ствола я опять-таки тщательно скопировал: когда, срезанный на сопромате, подал документы в Литинститут, где отсутствовала спасительная военная кафедра. «Когда вы наконец начертите эпюры по-русски?» – съязвил Алявдин, флюгером реагировавший на приход в ВУЗ нового начальства. – «Я лучше по-русски выскажусь!» – парировал экзаменуемый. И высказался… В деканат поступила докладная: студент такой-то «угрожал мне психологически, прибегая к нецензурным терминам уголовного мира». Любопытно, откуда у захолустного доцентишки этот сочный зощенковский канцелярит?..