Андрей Рублёв, инок - Наталья Иртенина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дорога, повернувшая от старого колодца в гору, открыла взорам макушку холма с монастырем. Вернее, с тем, что осталось и скудно взросло за два года после пожарища.
Из груди Епифания вырвался вопль. Выронив посох, он горестно вздел длани и с криками побежал вверх по дороге: запустение Маковца повергло его в ужас. Оба иконника торопливо поднимались следом.
– Разве никто не сказал ему? – обронил Андрей.
– А что говорить, – развел руками Данила.
За воротами вопли книжника стали еще жалостнее. Он упал коленями в земляное месиво, потом вскочил и заметался меж церковью и кельями-землянками.
– Благословенье Сергиево!.. Сокрушено! Поражено! Растоптано!.. Жало смерти и мерзость запустения!.. Горе нам, сиротам оставленным!..
Епифаний упал на землю и разрыдался. На крики его из келий повысыпали иноки. Глядели, как Андрей и Данила поднимают плачущего и ведут на могилу Сергия за храмом, обозначенную крестом. Там оставили его в одиночестве, чтобы выплеснул горесть в молитвах к старцу. Сами ушли в Андрееву келью.
– Писать-то сможешь? – первым делом осведомился Данила. Приноровившись к тусклому свету лучины, он огляделся. В углу на полке стояли образ Божьей Матери Одигитрии и дорожный складень. Иконник перекрестился на них.
– Смогу, – уверенно ответил Андрей.
– Вот и ладно, – успокоился Данила. – Переночуем здесь, а завтра втроем в обратный путь двинемся. Теплынь в дороге, благодать. А на Москве работа не ждет. Дочь великого князя в Царьград просватали, за наследного царевича. К нам, в Андроньев, да в Симонов заказ от князя – писать образы в приданое невесте. Да такие, чтоб лицом в грязь перед греками не ударить. К осени обоз собирают. Ну, что молчишь, Андрей?
– Как же говорят, будто меня звенигородский князь за татьбу разыскивает? Объявлюсь – ведь на меня сразу руки наложат. А, Данила? Обелиться не смогу.
– Навет это на тебя! – встрепенулся старый иконник. – По навету и суд – Бог тебя с наветниками рассудит, а великий князь управит. Не с руки великому отдавать тебя на расправу в Звенигород. Да и поважнее тебя у князей ныне спор завелся, звенигородскому теперь не до церковной татьбы. Слыхали тут, что зимой на Москве творилось? Заговор против великого раскрылся, на меньшого вину возложили. А здесь тебе подавно не отсидеться в безвестности. Сам знаешь – скоро церковь ставить начнут, монастырь отстраивать, закипит дело. Вон уж камень понавезли. Князь звенигородский в ктиторы сюда метит, камень-то из его вотчины. И сам наезжать будет, а люди его подавно. В Москве же к великому оба пойдем, да Никон порукой тебе будет.
Разволновавшись, Данила подпалился рукавом от лучины, наскоро прибил огонь о стол.
– Козни это вражьи на тебя, Андрей!
– Что нам врага бояться, Данила? – уперев очи в стол, заговорил младший. – Не ты ли учил меня, чтоб монаху ни в чем никому не давать претыкания, ни словом, ни делом, ни даже взором. А там, в Звенигороде, преткнулся кто-то об меня, будто о камень, на дороге лежащий. Что же, оставить так? А если не только преткнулся, но и упал?
– Вот те раз. Преткнулся! – Данила смотрел непонимающе. – Да ты разве знаешь кто? И в чем твой-то грех?
– Не знаю. А вот пойду в Звенигород и спрошу у князя, ежели допустит до себя.
Старый иконник всплеснул руками, едва не своротив вновь лучину, подскочил со скамьи.
– Да ты в своем уме, Андрей? Сам в пасть ко льву, рыкающему на тебя, хочешь голову сунуть? Одумайся! Нет тебе дороги в Звенигород! Сам-то не претыкайся на путях твоих и Бога не искушай!
Андрей тоже встал, но глаз не подымал.
– Да я, Данила… – виновато начал он.
Не дав договорить ему, распахнулась дверь землянки. По шатким ступенькам сошел Епифаний.
– Слава Богу за все и всяческие дела Его и за великую благость, даровавшую нам такого мужа святого!.. А вы, други, чего стоймя любомудрствуете? Добрая беседа седалища не жмет. – От давешнего ужаса в лице книжника не осталось ни облачка, ни тучки. Высматривая, куда бы сесть, он продолжал: – Великое утешение обрел у Сергия. Он для меня – первый и последний в нынешние горестные времена. Однако ж, хоть и утешен, – Епифаний пристроился на краю лавки, подвинув книги, – все равно убогим своим умом недомысливаю, как исполнить задание, Никоном мне заданное.
– Да погоди ты, Епифаний, – удрученно отмахнулся Данила, садясь. – Тут иная задача, всяко заковыристее твоей. Андрейку спасть надо от дурости. В Звенигород хочет податься. Сам себя сгубить решил!
– В Звенигород? – воодушевился против ожидания книжник. – Так и мне туда стопы править. Никон же мне что сказал? Иди, говорит, Епифаний, и склоняй неотступно князя Юрия Дмитрича к миру со старшим братом. Напоминай ему непрестанно о славных делах Сергиевых: о благословеньи его над Русью, о том, как князей русских мирил своими кроткими словесами, как перед смертью заповедал единомыслие друг с другом хранить и любовь нелицемерную, смирением укрощать себя, от противоречий уклоняться, ни во что ставить честь и славу жизни сей. Так и сказал. А сам, говорит, здесь буду к великому князю Василию Дмитричу с тем же неусыпно подступаться. Так с двух сторон и станем толкать их на примиренье друг с другом. А иначе не миновать нам грозы и беды над землею нашею… Ты за Андрея не тревожься, Данила. Я там за ним пригляжу. Вот лишь из Москвы заберу свои записи для памяти…
– Нечего ему делать в Звенигороде, – упирался старый иконник. – В Москве работ и забот сполна. Образа писать надо, а не шататься бездельно.
– Да я о том лишь и думаю, Данила, – кротко глянул Андрей. – Только укрепиться мне надо. Дух истомить. Лики иконные без томления души неможно писать, сам ведаешь.
– Мало ты себя истомил, гляжу, – проворчал Данила. – Сам как иконный лик стал. Истончел, опрозрачнел, чуть вон не светишься.
– А впрямь, – воззрился на Рублёва Епифаний.
– Чудно мне, Андрей, – со вздохом продолжал Данила. – Вот говоришь – и точно знаешь, что будет с тобой. Позабыл я тебя сразу спросить – как же ты узнал, что мы с Епифанием к монастырю идем? Встречать пошел…
– И впрямь? – снова изумился книжник.
– Мнится мне, зреет у тебя на сердце небывалое нечто, а мне сказать не хочешь. Может, и не пойму я, не вмещу в себя… Да что ж так-то, умалчивать… хоть попытайся.
Андрей наконец сел, положил руки на стол, неспокойно сплетая и переплетая пальцы.
– Сергиеву молитву воплотить в красках хочу, – вымолвил не сразу и взглянул просительно: – Благословишь, Данила?
– Вот и меня сходное желание обуревает, – подхватил Епифаний. – Разве только не в красках, а в письменах. Однако боюсь, что неспособен я хвалы преподобному по достоинству воздать. А в красках, мыслю, и того сложнее.
Старый иконописец долго молчал, словно прибитый Андреевым откровением.
– Не знаю, как можно это. Бог тебя благословит, а мне за тобой теперь и не угнаться. Далеко ты от меня взошел вверх по лестнице.
Андрей растерянно взглядывал то на него, то на Епифания.
– Я, Данила… – дрогнувшим голосом заговорил он, – и слышать от тебя такого не могу. Коли теперь скажешь мне остаться и при тебе неотлучно быть – так и сделаю. И знать не хочу, куда я без тебя взошел. Ты меня некогда впереди себя поставил – тебе и впредь меня подпирать, чтобы не упал с той лестницы. Я же тут, в Троице, лишь немощь свою познал… Остаться мне? Скажи, Данила.
– И не вздумай, – решительно отказал тот. – Иди куда идешь, на меня не оглядывай. Второго Феофана захотел себе на душу взвалить? Одного с тебя хватит. Я-то всяко не Феофан. И уж не я тобою располагаю, не мне и держать тебя.
– А Феофан-то Гречин, – немедленно вставил книжник, – нынче в Звенигороде, у князя Юрья заказ исполняет на Сторожах. Заодно утешусь беседами со знатным мудрецом и отменным философом. Не знаю, чем заслужил я, но сей дивный и знаменитый муж питал любовь ко мне, неразумному. Прежде в Москве я почасту приходил к нему и не мог надивиться его мудролюбию, притчам в его устах и искусному изложению. А ныне к тому же вести ему несу из его отечества, хоть немного да порадую.
– Ну, если так, знать, и впрямь тебе путь в Звенигород, Андрей, – смирился Данила. – Если уж и Феофан там…
На монастырской трапезе, сидя тесно, бок о бок, хлебали крапивные щи с редко накрошенными пасхальными яйцами и пили морковный кисель с ржаным куличом. Каждый за столом думал о своем.
12.Дорога шла полем, тепло парящим после шумного и короткого дождя. От леса на весь окоем тянулись вспаханные борозды. Ранняя в этом году пахота, весна поторопилась. Где-то на краю распашки, у дымчато-синей кромки медленно сближались друг с другом два оратая, режущие землю плугами – один на воловьей тяге, другой на конной. Из выси вниз летело пенье жаворонков. Ему вторила тягучая, издалека казавшаяся бессловесной песня пахаря. По свежим бороздам надменно переступали вороны и галки.
Перевалив за середину поля, Андрей увидел вдали темнеющие кровли придорожных дворов. При мысли о колодце с холодной водой и коротком отдыхе невольно прибавилось шагу.