Андрей Рублёв, инок - Наталья Иртенина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего ты от меня хочешь, Юрий Святославич? – Звенигородский князь устало опустился на лавку напротив. – Зачем пришел?
– В глаза тебе глянуть. Не совестно ль тебе, что отца своей жены крова лишил, в степь с Руси выгнал, голодать и холодать вынудил, милостыней побираться?
– Знаю я, какой милостыней живешь, Юрий Святославич, – вспылил зять. – Все злобствуешь. Татьбой да разбоем себе сытость и тепло добываешь. Голова уже седая, а все кровью не насытишься. Покаялся бы!
– Покаяться? – мгновенно ощетинился смоленский князь. – Пред кем? У попов души столь же черны, как моя. Только притворяются, что чисты! У всех гниль внутри, и у тебя тоже, зять. Да я-то со своей чернотой смирился и к Богу не лезу за дармовым прощеньем, а ты фарисействуешь. На коленях небось почасту стоишь? По церквам, монастырям серебришко обильно раздаешь. Благочестье свое зорко стережешь, зять! Об меня, душегуба, мараться не пожелал, от себя прочь погнал. Да и как погнал! Фарисеям евангельским такого б и не придумать. Чуть не святым меня сделал, раскаявшимся разбойником…
– А ты ль не рад, Юрий Святославич, что тебя на Руси теперь христианином помнят, а не изувером оязычившимся, каким ты доныне остался? – ответно ожесточился звенигородский князь. – Пустынник Петр о твоей покаянной кончине верно засвидетельствовал перед людьми моего брата, посланными от него для розыска.
– Добрый зять, о славе моей позаботился, – истекал ядом смоленский изгой. – И сам, гляжу, уверовал, что облагодатствовал меня. А я вот порушу тебе эту веру! Не о моей ты славе радел. Себя уберегал, чистоту риз своих блюл. Небось и пожалел не раз, что породнился со мной? По глазам вижу – жалел. А ты мне скажи, зять, неужто крестный твой, Сергий ваш именитый, не учил тебя по Писанию, что ближнего любить надо как самого себя? А где твоя любовь ко мне? Как пса приблудного к татарам в Орду выгнал. А подумал – кому я там нужен, живой мертвец без роду и звания, без земли и княжения?
Юрий Дмитриевич не отвечал. Лицо его стало угрюмо непроницаемым, не выдавало ни единой мысли. Смоленский князь, осознав тщетность своих обличений, оборвал сам себя:
– Ладно, зять. Оставим обиды. Не ругаться же я с тобой пришел. Я ведь не с пустыми руками к тебе.
Звенигородский князь в задумчивости и сомнении посмотрел на его руки. Каким еще подарком обрадует бесприютный беглец и разбойный тать?
– Вели служильца моего привести со двора… Как я сам теперь монах, он у меня нынче в послушниках ходит, – прибавил Юрий Святославич с усмешкой.
Служилец был зван. При себе он имел четвероугольную ношу, обернутую в рогожу, а под рогожей замотанную в промасленную холстину. Освобожденную от тряпья икону лжепослушник поставил на лавку, сам по движению хозяйского пальца скрылся в сенях.
Юрий Дмитриевич оцепенело разглядывал дар.
– Ну, доволен, зять?
Однако довольным выглядел лишь сам даритель.
– Ты хотел иметь ее. Помню твой спор с Васильем за эту икону. Что ты говорил ему тогда? Что смоленское наследство по праву твое? Если б не сидел один мой сын в литовском плену, а второй не бежал бы от новгородской черной неблагодарности к немцам, не видать бы тебе, зять, смоленского наследства. Теперь же у меня одна надежда – на внуков моих, твоих сыновей. Им оставляю наследство и смоленское княжение, коль сумеют его отобрать у литвинов… Да что молчишь? Язык от радости прикусил?
– Что же вы все со мной делаете, – ошеломленно промолвил Юрий Звенигородский. – Жена убийцей ославила, с колдовством душегубным повязала. Тесть, глазом не моргнув, в тати поверстал. Что ж творится на свете?
– Тьфу на тебя, Юрка, – рассердился смоленский князь. – Умом-то раскинь да по правде рассуди. Кто тать? Братец твой старший, вот тать. Икону я ему из Смоленска в обмен на московскую рать привез. И рати не обрел, и иконы лишился. А нынче забрал у него свое и тебе собственной волей отдаю. Бери, коли мила, а нет – так лучше в огонь ее брошу.
– Своей волей отдаешь? – повторил звенигородский владетель, не отрывая глаз от потемнелого чудотворного образа. – А брат мой, великий князь, тоже своей волей по всем путям и градам разъезды разослал, чтоб искали похитителей.
– Московских разъездов страшишься, зять? – с презрением бросил ряженый. – Что ж тогда полез в ссору с Васькой? Признал бы его щенка наследником великого стола, да коня бы под мальчишкой под уздцы провел… Постой-ка, постой. Про какое это колдовство ты помянул? Про то, которое на Москве?.. Так что ж… Твоя жена… Моя дочь… – В бороде смоленского князя вдруг обосновалась волчья улыбка. – Добрая дочь! Не будь ее муж сопляком и чистоплюем, давно б она могла зваться великой московской княгиней.
Юрий Дмитриевич как будто не слышал его. Поднял с пола холстину и набросил на доску, скрыв образ. Сел – так, чтоб не смотреть на тестя.
– Так ты тоже, Юрий Святославич, хочешь от меня рать в обмен на икону?
– Рать? – Смоленский изгой в досаде стер с лица оскал. – Поздно, Юрка. Литвина тебе не вышибить из Смоленска. А мне старость приспела – не заметил когда. Кости старые покоить нужно, на внуков радоваться. Ты, зять, меня мертвецом сделал, так ты мне теперь и домовину обустрой. Вот чего хочу.
Звенигородский князь задумался. Надолго. Когда ответ был готов, он постарался, чтобы голос звучал жестко и безразлично:
– Я услышал, чего ты хочешь, Юрий Святославич. Теперь и ты услышь – что я могу. Сейчас тебя отведут наверх, в княгинины палаты. Там под личиной монаха-молитвенника сможешь попрощаться с дочерью, которая скоро умрет. Потом на дворе увидишь издали внуков. После того уйдешь из Звенигорода. Навсегда. Если заберешь икону – тебя изловят с ней московские люди. А назовешься при том – попадешь из полыньи да в полымя. Если оставишь – я верну ее Василию. У тебя одно лишь верное решение. Исчезнуть из мира в монастыре. Не ряженым, а истинным чернецом. Можешь выбрать любую обитель в моих землях, кроме Сторожевской. Чем глуше изберешь монастырь, тем лучше.
Он встал.
– Я все сказал.
Повернувшись к тестю, Юрий Дмитриевич обмер от удивительного зрелища. Смоленский князь предстал в совершенно ином обличье. Перед ним сидел беспомощный старик с трясущимися губами, растерянно плачущий.
– Почему она умирает прежде меня?..
В вопросе была горькая обида. Юрий Звенигородский тихой поступью вышел из покоя.
…Для молитв никому не ведомого монаха из спальни княгини отослали всех девок, боярынь и баб-богомолок.
Чернец сидел на скамье, придвинутой к ложу. Держал в руках безвольную ладонь Анастасии и едва не впервые за последние двадцать лет молился. Слезы уже не шли – быстро иссякли. Слишком мало он накопил их за свою жизнь. Но холодную княгинину длань, прижатую к лицу старика, согревало его дыхание.
Она открыла глаза. Еще не разглядев сидящего у постели, увидев только монашью рясу, Анастасия узнала его.
– Батюшка.
Бескровные губы разлепились в немощной улыбке.
– Доченька.
Смоленский изгой затрясся, скрыв сухое рыданье под ее рукой.
– Ты вернулся, батюшка. Я ждала тебя. Теперь все хорошо.
– Ты не умрешь, Настасья. – Князь мотал головой. – Он солгал мне.
– Кто?
– Твой муж. Он не дает мне крова. Укоризнами и хулами поносит меня. Снова гонит, как пса смердящего. Хочет заточить в глухом монастыре. Если ты помрешь, он силой пострижет меня в чернецы.
– Позови его…
Юрий Святославич громыхнул скамьей, сорвавшись с места и запнувшись о полы подрясника.
– Сейчас, сейчас, Настя.
Посылать за князем не пришлось – дожидался в соседней горнице, не находя себе места. Слушал канон за болящего, читаемый успенским псаломщиком.
Вдвоем предстали перед одром княгини. Восковая желтизна ее не так уже бросалась в глаза, щеки покрылись бледной розовой краской.
– Если впрямь не хочешь хоронить меня, – едва окрепшим голосом обратилась Анастасия к мужу, – не мучь отца. И меня не мучь. Прошу за него…
Звенигородский князь колебался.
– Митя-меньшой спит весь день. Лекари говорят – к лучшему… Хорошо. Будь по-твоему, Настасья.
Наклонившись, он поцеловал ее в пергаменный лоб и прошептал на ухо:
– Но не думай, что и дальше сможешь вить из меня веревки, жена. Встанешь – всерьез поговорю с тобой о неподобных делах твоих.
Когда Юрий Дмитриевич покидал изложню, на устах княгини восседала хоть и слабая, но горделивая улыбка.
11.Отзимовав, всякая тварь на свете и всякое произрастание земное радуется весне-красне – свету, теплу, ветру, напоенному бодрящей силой. Человек наипаче – перехолодав и перетерпев, утрудясь Великим постом, оживотворяется вешним весельем, дыханием земного возрожденья, упразднением смерти и ада, Христовым воскресением. Душа расцвечивается такими же светлыми зеленями, что и земля вокруг, и прозрачнеет, легчает, как лазорь неба над головой.
Та же лазорь лежала на ладони Андрея, не давала оторвать взгляд. Он уже знал, как положит ее на левкас, где сосредоточит и уравновесит, где усилит до вечерней глубины, вытемнит приплесками, а где высветлит движками и разделкой. Знал и иное: что не писали еще на Руси такого и не видывали. Точно по апостолу – и глаз того не видел, и ухо не слышало, и на сердце не всходило. А ведь только и жива Русь доныне надеждой – увидеть, услышать, ощутить то самое, о чем в земной жизни и помыслить невозможно. Полтораста лет прожила под игом и под страхом, опустившими ее в забвение самой себя, пока не явился Сергий, не обратил ее взор к тому, что сильнее смерти и страха. А ныне вновь забывать начала, отвернула очи, уткнула опять в земляные дела свои, в прах и в глину.