Андрей Рублёв, инок - Наталья Иртенина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Юрий Дмитриевич покидал изложню, на устах княгини восседала хоть и слабая, но горделивая улыбка.
11.Отзимовав, всякая тварь на свете и всякое произрастание земное радуется весне-красне – свету, теплу, ветру, напоенному бодрящей силой. Человек наипаче – перехолодав и перетерпев, утрудясь Великим постом, оживотворяется вешним весельем, дыханием земного возрожденья, упразднением смерти и ада, Христовым воскресением. Душа расцвечивается такими же светлыми зеленями, что и земля вокруг, и прозрачнеет, легчает, как лазорь неба над головой.
Та же лазорь лежала на ладони Андрея, не давала оторвать взгляд. Он уже знал, как положит ее на левкас, где сосредоточит и уравновесит, где усилит до вечерней глубины, вытемнит приплесками, а где высветлит движками и разделкой. Знал и иное: что не писали еще на Руси такого и не видывали. Точно по апостолу – и глаз того не видел, и ухо не слышало, и на сердце не всходило. А ведь только и жива Русь доныне надеждой – увидеть, услышать, ощутить то самое, о чем в земной жизни и помыслить невозможно. Полтораста лет прожила под игом и под страхом, опустившими ее в забвение самой себя, пока не явился Сергий, не обратил ее взор к тому, что сильнее смерти и страха. А ныне вновь забывать начала, отвернула очи, уткнула опять в земляные дела свои, в прах и в глину.
И многое другое знание исполняло Андрея печалями о немощах человеческих. Одного только не ведал – где и когда совершит замысленное. А лазорь – вот она, ждет своего срока, тяжелит руку.
Налюбовавшись, он обвернул камень нижним краем сорочицы и принялся накрепко обшивать суровой ниткой. На дворе веяло апрельской теплынью – можно сидеть на пне погорелого срубленного дуба в одном исподнем, скинув подрясник, подставив голый загривок солнцу, а расхристанную грудь и волосы ветру. Вокруг ни души, пень прячется между церковью и тыном, в этот угол редко кто заглядывает.
Второй камень он вшивал с другого боку. Вдруг перестал водить иглой – с тына спустилась рыжая белка, тощая после зимы, с облезлым хвостом. Скача в сухой прошлогодней траве, приблизилась, замерла. Шевельнула носом. Потом решительно подошла и поднялась на задние лапы, упершись передними в ногу Андрея.
– Что, любопытная? – склонился над ней монах. – Оголодала? Да ведь нету у меня ничего.
Он показал белке пустые руки. Зверек опустился в траву, скакнул в сторону и стал рыться меж корней пня с другой стороны.
– Так у тебя тут запас, хитрюга? Вон что.
Белка с орехом в лапах ускакала к тыну и принялась разгрызать скорлупу. Андрей, не мешая ей, занялся своим делом. Изредка взглядывал на рыжуху, таскавшую из-под пня орехи, улыбался и не глядя колол себе пальцы.
Закончили они одновременно. Белка прыгнула к подряснику, лежавшему в траве, уронила на него последний орех и убежала к тыну. Вскарабкалась, махнула хвостом и исчезла.
– Благодарствую!
Оглядев, ладно ли вшиты камни, Андрей зажал в руке орех и натянул подрясник. Снова сел на пень, осторожно раскусил скорлупу. Орех оказался горек. Но дареному коню в зубы не смотрят.
Губы Андрея тронула улыбка.
– Данила!
Он надел клобук и быстро зашагал – мимо церкви, через двор, мокрый от раскиданной утром кучи снега, к воротам монастыря.
В самых воротинах столкнулся с братиями. Севастьян и Фома вернулись из лесу с корзинами молодой сныти и крапивы, из которых готовили варево, укрепляя расшатавшиеся за зиму зубы.
– Ты куда, Андрей?
– Гостей лишь встречу! – бегло объяснил иконник.
– Каких гостей? Мы никого по дороге не видели.
Андрей торопливо спустился по широкой колее с Маковецкого холма, свернул на большак. Вглядываясь в радонежскую синюю даль, окруженную лесами и заброшенными доныне распашками, шел версты три, а то и более. Наконец узрел двух путников с дорожными посохами, остановился, унимая в себе радость, жадно глотая сладкий весенний воздух.
– Ну вот он, блудный сын! – возвестил Данила, тая в бороде улыбку. – Прежде тебя Феофан так звал, а ныне и мне впору.
Они обнялись, расцеловались.
– Христос воскресе, Андрейка!
Старый книжник Епифаний облапил его и звонко троекратно облобызал.
– Воистину, брате!
– Если кого и звать блудным сыном, так то меня, – довольно разглагольствовал Епифаний, когда двинулись к монастырю. – Всю жизнь стремился душой к Царьграду, к Иерусалиму, к афонской Святой горе. Вот ныне сбыл свои грезы, поскитался по земле, хоть и не вволю, однако досыта. Ползал с места на место, плавал туда и сюда, в дальних краях суетного и пестрого искал…
Монах Епифаний, залучивший прозвание Премудрого, славился среди знающих людей и почитателей книжности умением искусно плести словесные кружева. Как бабы плетут кружева обычные, выделывая из многих нитей узоры, так и он слагал из многих слов цветастые узорочья, ладно сплетая и расплетая обильные глаголы, нанизывая на нить бесед умный бисер. Да так, что и сам услаждался и все вокруг заслушивались, себя позабыв. А на пергамене у него выходило еще замысловатее: Епифаний, как пчела трудолюбивая, собирал словесный нектар и плодоносил, как хорошая яблоня в урожайное лето. Всей книжной Руси было памятно его Слово о житьи и преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, в котором Премудрый, нимало не терзаясь сомнением, назвал того царем русским. Аж самого великого князя Василия Дмитриевича сразил и огорошил.
– …И вот что скажу вам, навидавшись сполна ромеев во всех их видах, обличиях и званиях. Были они некогда мудры, благодатны и славились величием, а ныне многие из них впали в скудость духовную, похабство и ничтожество, так что могу вслед за нашим старым киевским летописцем Нестором смело повторить: лукавы и лицемерны греки до сего дни. Из Царьграда сбежал я от них в Солунь, а оттуда унес ноги на Святую гору, где и обрел кратковременное утешение. Да и сполна ли утешился? Среди афонских монахов пророчество ходит, неким скитским старцем изреченное, великим подвижником и молчальником. Будто и полста лет не осталось у ромейского царства. За нечестие свое будет отдано в руки басурман на поругание. Сколько из меня слез исторгло это проречение, полностью омыться в них хватило б! Не стерпел, обратно на Русь потянуло, в полунощные земли наши. Здесь хоть и свои агаряне бесчинствуют и грады жгут, да всегда под Сергиев покров можно притечь. Много я святых подвижников на Афоне повидал, а такого мужа совершенного, как наш Сергий, такого светила светлого и столпа неколебимого, ангела земного и небесного человека, воистину не повстречал.
– Что ж Царьград? Держится? – спросил Андрей, как только Епифаний закрыл рот для передыха.
– Осенью мимо плыл – турки вновь обступили Константинов град. Как свора голодных волков с горящими глазами, пастьми щелкающие. Мы и пристать не смогли, чтобы запасы пополнить, плыли в скудости до самого Днепра. Там на купеческой лодье до Киева кое-как добрались. В киевских Печерах и зазимовал. По весне ни дня не задержался, в Москву заспешил с последним санным обозом. А из Москвы, не передохнув, сюда сразу, к Сергию…
Данила испустил громкий длинный вздох.
– Лишь сперва все монастыри московские обошел, – кивнул он Андрею, – где у него знакомцы есть.
– Только игумену Никону объявился, и сразу сюда, – заспорил Епифаний.
– А меня пождать уговорил, чтоб вместе идти.
– Ну еще разве в Симонов заглянул, и сразу сюда…
– За седмицу-то, конечно, управился.
– В Чудове лишь приложился ко гробу митрополита Алексия, и сразу сюда, – гнул свое книжник. – Пошто укоряешь, Данила?
– Да не укоряю, – снова вздохнул старый иконник. – Мыслю – как же непросто тебе за письменный труд садиться. Ведь сколько обителей обойти прежде надо, у скольких разумных старцев совета и благословенья испросить, к скольким гробам припасть.
– Не пойму, – покосился на него Епифаний, – смеешься ты, Данила, иль нет, однако верно сказал. Не просто так я теперь по монастырям шатался. Вызнавал да выспрашивал, не пишет ли кто житие Сергия, не собираются ли где взяться за этот труд, чтобы я мог поклониться такому человеку-подвижнику. Я ведь и в Царьград из Твери с тамошними купцами уплывал, имея упованье, что кто-нибудь значительнее и разумнее меня начнет писать о великом старце. И дивно мне, что столько лет минуло с его смерти, а никто доныне не сыскался, кто бы это дело совершил.
– Сбежал, значит, ты от трудов, тебе назначенных.
– А кто б не сбежал? – с чувством воскликнул Епифаний. – Кто сполна проникнет в Сергиевы тайны? Кто своим хилым и грубым умом уразумеет все деяния его и подвиги? Кто познает огонь благодатный, живший в нем? Сколько восход отстоит от заката, настолько и нам не приблизиться к постижению Сергия, не уразуметь его светоносный дух. – Книжник перевел дыхание. – Одна печаль меня сокрушает. Если я не напишу и никто другой не напишет, то боюсь от Бога осужденным быть как ленивый раб, укрывший талант…