Oпасные мысли - Юрий Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Но ведь это будет распространение!»
«Распространение… чего?»
«Антисоветской пропаганды — ваших документов и заявлений».
«Распространение моей пропаганды среди ваших же машинисток???»
Это был тот самый Каталиков, который спросил меня однажды, волнуясь и чуть не краснея: «Юрий Федорович… Скажите… Это правда? Вы можете не отвечать… Неужели диссиденты действительно осуждают поступок Павлика Морозова?»
Мне было дано два месяца на ознакомление с готовыми, наконец, томами дела, с выводом на эту работу каждый день. Под наблюдением следователя Капаева, в специальной комнате, я заполнил четыре толстых тетради выписками из своего дела и из Уголовно-процессуального кодекса. Обычно они не давали заключенным даже посмотреть в этот кодекс, но в моем случае по каким-то причинам сделали исключение. Закон запрещал мне иметь адвоката до стадии ознакомления со своим делом; зато теперь адвокат присоединялся к нашей трудовой компании каждый день. Найти защитника честного и одновременно опытного в политических делах, а в то же время и не лишенного за это прав на практику, было невозможно.
Е.С.Шальман был честен, но вел до этого лишь бытовые уголовные дела.
Однажды, когда Капаев вышел, Шальман нарисовал на бумаге: NOBEL. «He дадут, конечно, но…» — добавил он вслух. Итак, Хельсинкские группы выдвинуты на Нобелевскую премию мира. Я был рад, но никакого потрясения не испытывал. Мы определенно заслужили эту премию, но определенно ее не получим.
Ознакомившись с делом, Шальман написал свое официальное заключение: он считает меня невиновным. Капаев и другие, все были поражены и возмущены до глубин своих прозрачных душ. Они видно не ждали от этого тихого, благоразумного юриста, публиковавшего литературоведческие статьи о Пушкине, что он поступит, как реальный адвокат своего подзащитного. С ним побеседовали на высоком уровне. Потом еще раз и еще.
«Юрий Федорович! — сказал он мне после этого. — Я берусь защищать Вашу честь, но политическую сторону дела вам придется взять целиком на себя».
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
«НАПИШИ О НАС КНИГУ!»
В добрые сталинские времена знали, как вести дела, судебные спектакли сверкали как бриллианты. А теперь, с этими новыми диссидентами, все валилось из рук. Подсудимые не учили ролей, суфлеры путали пьесы, свидетели не слушали суфлеров, судьи не понимали подсказок, а пока добегали от суфлерских будок до своих кресел, забывали инструкции.
Суд надо мной начался 15 мая 1978 года, почти точно во вторую годовщину Московской Хельсинкской группы, — неосторожное напоминание о том, за что в действительности судили. Перед зданием суда собрались сто-двести диссидентов и сочувствующих, А.Д.Сахаров, иностранные корреспонденты, наблюдатель из посольства США. Меня изолировали от друзей пятнадцать месяцев, не в расчетах КГБ было свидание с ними и теперь, но расчеты не срабатывали. Каждое утро в шесть ноль-ноль меня сажали в «воронок», везли час на другой конец города и подгоняли машину впритык к боковому входу в здание суда, чтоб никто не видел подсудимого; но, задержавшись меж «воронком» и дверью, я успевал увидеть друзей в двухстах метрах от себя, за милицейским кордоном, и даже вскинуть в приветствии руку. Тут же сыпались удары в шею и спину и я влетал в дверь.
Внутри запирали в вонявшую блевотиной КПЗ, чтобы продержать в холодном сумраке два или три часа до начала заседания. Только после этого выводили в «суд». А там — там можно было увидеть Ирину, Диму и Сашу: из-за международного внимания к этому суду он был объявлен «открытым для публики». «Публику» играли специально подобранные, привезенные на автобусах исполнители, снабженные специальными пропусками. Истинная публика стояла снаружи, ей объявлялось «Зал полон, мест нет!» — так что, не считая меня, моей семьи и адвоката, внутри этого театра размещались только актеры, игравшие для себя и для авторов. Один такой автор персонально присутствовал на первом утреннем представлении: зам председателя КГБ, муж сестры жены самого Генерального секретаря, и сам генерал — Семен Кузьмич Цвигун. Человек скромный, он оделся в гражданское. Другие артисты не подозревали, однако, что на самом деле он был тоже — и притом величайший — артист. Вместе с министром внутренних дел Щелоковым и зятем Генсека Чурбановым (его «сыном-в-законе», сказали бы по-английски), вместе с сотнями других чинов КПСС, КГБ, МВД и прокуратуры, Цвигун копался рылом в государственном корыте. Это была коррупция века, не имевшая прецедентов не только в советской, но и во всей, кажется, новейшей истории. Пройдет несколько лет после моего суда и Цвигун исчезнет с политического горизонта, прошуршит молва о его самоубийстве. Но в те дни он еще держался на вершине власти и политические суды вроде моего были ему нужны, как воздух, чтобы отвлекать внимание от его чавканья в корыте.
Он сидел на лучшем месте, в первом ряду, насупротив судейского стола.
Судейский стол был красиво украшен черными томами моего дела, которых стало теперь 59, а с протоколом суда должно было стать 60, — без всякого сомнения, круглая контрольная цифра. На всех томах чудесным образом выросли теперь белые наклеечки с грифом «СЕКРЕТНО». За столом сидели В.Г. Лубенцова — судья московского городского суда, и народные заседатели, в просторечьи — «кивалы». Когда-то, при царях, на Руси заседали присяжные, но о том уже все забыли.
Я сидел за барьером высотой по пояс под охраной двух солдат; у стены напротив меня сидел за своим столом прокурор Емельянов, а меж Цвигуном и мною — адвокат Шальман. Теперь только здесь, в суде, и только с такой дистанции я видел своего защитника: КГБ вразумил его основательно. У меня был и другой защитник, который мог не бояться вести реальную защиту, но он был далеко, в Лондоне, — Джон Макдональд, адвокат высшего ранга, международно известный юрист-либерал. Советские власти не пустили его в страну.[13]
Охранники поправили пистолеты на поясах и пьеса началась. Лубенцова заговорила, подглядывая нервно в честные глаза Цвигуна, кивалы — закивали. Для начала Лубенцова отказалась пригласить несколько десятков свидетелей, выставленных мной, даже не упомянув о тех других десятках, которых я не знал, которые сами писали заявления из лагерей и заграницы, требуя вызвать их в качестве свидетелей. Ну, это было с ее стороны предусмотрительно и по советскому закону даже не вполне беззаконно. Потом она запретила всем сидящим в зале подходить к окнам. Что ж, и это было не совсем бестолково: зачем, право, смущать «публику» внутри видом публики снаружи? Однако, после этого она объявила, что Хельсинкская группа не имеет отношения к делу Орлова,[14] запретила адвокату, прокурору, и мне, и кому бы там ни было зачитывать какие бы то ни было документы пятидесятидевятитомного дела, красовавшегося на столе, и запретила даже — упоминание названий документов. Но ведь таким ее указом покрывались не только заявления и документы мои и Хельсинкской группы, но и все «доказательства вины», собранные КГБ! Понятно, гебисты испугались, как бы их доказательства не превратились в доказательства мои — так же не работают, товарищи. Сталинский генеральный прокурор Вышинский провертелся в гробу весь этот день. Какое неумение, какая безвкусица! В конце концов, у нас есть закон, и согласно закону суд есть не что иное, как исследование документов, на которых базируется обвинение. Профессионалы, шептал Вышинский, не будут шлепать «СЕКРЕТНО» на документах, представленных открытому суду. Если эти документы вас беспокоят, что за проблема? Сочините свои собственные! Или уж, на худой конец, объявите суд — закрытым.
Надо было решать, участвовать ли в таком процессе. Мне хотелось продемонстрировать своим детям, иностранным корреспондентам и реальной публике абсолютную справедливость документов Хельсинкской группы и абсолютный идиотизм КГБ. Поэтому я решил участвовать.
Перед прокурорским допросом, в первый день утром, я сделал заявление суду: «Чтоб не тратить попусту время, объясните, пожалуйста, прокурору, что я принимаю на себя всю ответственность за содержание документов Московской общественной группы содействия выполнению Хельсинкских соглашений в СССР, но на вопросы кому, где и когда они передавались, отвечать отказываюсь».
Никто, на самом деле, и не собирался тратить время попусту. Судья, правда, бегала к телефону каждые пять минут за руководящими указаниями и, соревнуясь с прокурором, то и дело прерывала меня, когда я пытался говорить, и, на все это тратилось время, — но не попусту, не попусту: им удалось управиться с судом за считанные три дня. На допросы свидетелей ушло всего шесть часов. Да, правду сказать, и шесть-то часов разбазарить неизвестно на что, после пятнадцати месяцев такого труда над 59 томами такого дела было для КГБ тяжелой жертвой. И без того у гебистов было работы по горло. Во время суда обыскивали сыновей и Ирину по четыре раза на день, а когда изымали магнитофоны, которые Дима и Саша спрятали под рубашками, то и поколотить пришлось. (После этого Ирина, Дима и Саша восстанавливали процесс по памяти, так как и записи судья запретила также.) На третий день, на обыске, одна чекистка на глазах у пяти чекистов-мужчин раздела Ирину почти догола. Если бы Ирина сопротивлялась, ее могли бы арестовать и дать срок по статье 190-3. Она не сопротивлялась, но и не помогала им. Они одели ее кое-как, ожидая, видно, что, вот сейчас, она разревется, приведет себя в порядок и убежит домой. Вместо этого она вышла на улицу в растерзанном виде, чтобы показать всем, что творится на этом суде. Когда президент Картер публично осудил весь ход процесса, он упомянул и этот эпизод.