От Берлина до Иерусалима. Воспоминания о моей юности - Гершом Шолем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Густав происходил из семьи, очень похожей на мою. Его отец был одним из ведущих членов Берлинского «Союза монистов», вероятно, самой известной организации левых атеистов того времени[134]. (Конечно, было немало и традиционных атеистов, но они не объединялись в организации, потому что видели в атеизме тайное учение, которое по социальным причинам не должно предаваться огласке.) Монисты же, отрицавшие дуализм души и тела, духа и материи, Бога и мира, отправляли сыновей в молодёжную организацию своего Союза под названием «Солнце», где дети известных социалистов жили бок о бок с детьми прогрессивной буржуазии. Когда я познакомился с тремя братьями, каждый из них уже следовал своей дорогой. Старший брат Густава вступил в компартию и принял участие в восстании спартаковцев в январе 1919 года, младший Карл был стойким сионистом и одним из первых халуцим из Германии, приехавших в Эрец-Исраэль. Сам же Густав, который был на полтора года моложе меня, колебался между лагерями, впрочем, весьма покойно и раздумчиво. Вернувшись из Швейцарии, я навестил Густава, не видев его с тех пор, как уволился из армии и уехал в эту страну. Тогда же я познакомился и с его братьями. Густав и Карл отличались природным благородством и большой музыкальностью, вот только Густав был совершенно не от мира сего и не способен ни на что «практическое». Говорил весьма замедленно, мелодично растягивая слова. Во время армейской службы в Ольштыне я жил с ним (и многими другими) в одной комнате. Общеизвестно, что уже тогда самым употребительным словом в солдатском жаргоне было «дерьмо». Густав – первый и единственный произносил его так неподражаемо, словно оно принадлежало к высшему стилю немецкого языка и составляло элемент культового языка поклонников Стефана Георге.
Он был склонен к ипохондрии, и его узкое как бы усталое лицо выдавало потенциального философа. Он читал книги, о которых я никогда не слышал, и на протяжении многих лет рекомендовал мне труды философа-экспрессиониста Адриена Туреля (швейцарца), который был частым гостем в семье Штейншнейдеров. В книгах Туреля я не понимал ни слова. Я очень любил Густава, хотя подчас он писал мне длинные глубокомысленные письма, наполненные упреками за то, что я что-нибудь не так сказал или вовсе не сказал накануне вечером, и за многое другое. Все четыре года до моей эмиграции мы были очень дружны. Не исключено, что нас сближала именно диаметральная противоположность наших характеров. Когда я убедил его переехать в Мюнхен, первый год он провёл там со мной и Эшей Бурхардт. Мы уговаривали его – разумеется, безуспешно – начать учиться чему-либо на каком-нибудь систематическом курсе. В Берлине во время каникул я познакомил Густава с Вальтером Беньямином, который тогда вернулся в Германию и печатал в типографии моего отца свою диссертацию. Беньямину тоже понравился Густав, и до прихода к власти Гитлера они часто виделись и вместе посещали философские лекции. Затем Карл увёз его в Палестину, предвидя опасность, с которой его брат может столкнуться из-за своих связей с левыми, особенно с семьей Либкнехтов. В Израиле трудно было найти место для такого человека, как Густав. Понадобилась, наконец, самая что ни на есть высокая протекция, точнее, обращение моего друга Залмана Рубашова (тогда сотрудника ежедневной газеты “Davar”[135]) к мэру Тель-Авива Меиру Дизенгофу, чтобы тот, при множестве просителей – докторов и художников всех мыслимых жанров, с одной стороны, и простого люда, с другой, – нашёл-таки для него местечко подметальщика улиц[136]. Эта работа очень его устраивала, поскольку он и в Германии привык днём спать, а вставать по ночам. Работа в ночную смену позволяла ему днём философствовать или (через некоторое время) играть в четыре руки с моей тёткой Хедвиг, ученицей пианиста Конрада Анзорге, которая в 1938 году эмигрировала в Палестину с дядей Теобальдом и привезла с собой превосходный рояль. Надо сказать, что как дворник он пользовался известностью и большим уважением среди коллег. Кроме того, это была одна из профессий, в которой знание иврита не играло никакой роли.
В конце коридора квартиры на Тюркенштрассе, куда – после отъезда моей кузины в Гейдельберг в конце семестра – переехала Эша Бурхардт, напротив её комнаты жила рисовальщица и иллюстратор Том Фрейд, племянница Зигмунда Фрейда, тоже одна из незабываемых фигур тех лет. Она была почти живописно уродлива в отличие от своей ненамного старшей сестры Лили Марле, жены актёра Арнольда Марле, которая часто к ней приходила. Супруги Марле были участниками труппы Каммершпиле и часто выступали в качестве чтецов, особенно на еврейских мероприятиях. Как и многие в семье Фрейдов, они были сионистами. Лили была красавицей высшей пробы и походила на заглавную героиню библейской книги Руфь, какой её любили изображать современные живописцы и офортисты. Том была почти гениальным иллюстратором детских книг, а также автором некоторых из них. И по сей день коллекционеры охотятся за её книгами, исчезнувшими с рынка. Агнон провёл ту первую зиму в Мюнхене, так как его невеста Эстер Маркс была в Штарнберге, и они оба готовились сыграть свадьбу весной 1920 года.
Он нередко заходил к нам. Годом раньше он написал детскую книгу на иврите, в которой каждая буква алфавита была описана и прославлена в длинных стихах на основе агадических сюжетов. Книга готовилась к изданию крупным тиражом Сионистской организацией Германии под председательством Залмана Шокена, а иллюстрировать её было поручено Том Фрейд[137]. В связи с этим Агнон приходил довольно часто, чтобы обсудить с Том её иллюстрации. Том, можно сказать, жила сигаретами, и её комната почти всегда была насквозь прокурена, что нимало не беспокоило Агнона и других посетителей, не то что меня: чем старше я становился, тем меньше мог выносить комнаты, наполненные дымом. На деле это моё отвращение было одной из причин, почему я не мог присоединиться к некоторым сообществам и группам, чьи собрания были насквозь пропитаны дымом. Требовался очень большой интерес, чтобы заставить меня хоть на какое-то время