Святость и святые в русской духовной культуре. Том 1. - Владимир Топоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человеку, недостаточно представляющему себе, сколь широка область служения Богу и о Боге и сколь разнообразны формы этого служения, легко может показаться, что для Константина между ним и Богом стоит Премудрость, в известной степени отделяющая его от Бога и удаляющая его от Него, как бы заменяющая Его собою, и, более того, что Константин был подвержен, по крайней мере смолоду, гностическим соблазнам. Возможно, что и составитель ЖК, приступая к работе, к последовательному изложению жизнеописания, в начале которого самый яркий образ, конечно, София–Премудрость, как бы спешит предупредить эти возможные сомнения и в заключение вступительной части несколько прикровенно обозначает мысль, которая в эксплицированном виде содержит идею подражания святости Константина, соотносимую с идеей такого же подражания апостолов (и — предполагается — равноапостольного Философа) Христу; при этом подражание Константину имеет в виду прежде всего его труженичество, бодрость, отметание лености — «Житіе же его являеть и по малу сказаемо якоже беше, да, иже хощетъ, то слыша, подобится ему, бодрость приемля, a леность отметаа, якоже рече апостолъ подобни ли бываите якоже и азъ Христу». Кстати, и само ЖК, его фактографическая часть, в которой говорится о родителях Константина, усиленно подчеркивает их преданность заповедям Божиим, их жизнь в Боге, особенности, которые по идее должны в еще большей степени быть присущи их сыну («Бе же благоверенъ и праведенъ сохраняа въся заповеди божіа»…, об отце Константина; «Се же бысть по божію смотрению», о намерении матери кормить сына своим молоком; «но тако живяста о господе, яко братъ и сестра», о жизни родителей после появления Константина на свет; «веру ими ми, жено, надеюся бозе»…, слова отца перед смертью).
Нужно думать, что мнение о гипертрофии образа Премудрости, может быть, даже о частичном затмении им образа Божьего, все–таки ошибочно, несмотря на то, что в исторической жизни христианства (и не только его) софийные и специально гностически–софийные соблазны действительно имели место. В случае Константина все обстояло, кажется, иначе. Премудрость для него, стоя между ним и Богом, не разделяла их и не отдаляла друг от друга, но соединяла и во всяком случае напоминала–оповещала о Боге, тем самым ведя к Нему, и для Константина знание всегда было не само по себе, не из каких–либо иных источников, но от Бога: так было и в его собственном опыте — «и отъ бога разумъ пріимъ».., — и единственное, что требовалось для восприятия этого, — восприимчивость. Но также было бы ошибкой трактовать образ Премудрости как нечто подсобное, вспомогательное, почти инструментальное. Несомненно, что этот персонифицированный образ девы Премудрости, царицы–Премудрости (ср. Василису Премудрую [вар. — Прекрасная] русских сказок, т. е. царицу Премудрую), так неотразимо поразивший семилетнего мальчика и так всецело завладевший им, был самым ярким впечатлением детских лет, давшим пищу дальнейшим религиозным раздумьям и не исчерпавшим себя до конца при первой встрече с ним. Скорее в образе Премудрости в этом конкретном случае нужно видеть сугубо индивидуальный и достаточно оригинальный и органичный вариант богопознания, точнее, приближения к Богу через гипостазирование одного из его аспектов — божественной премудрости (можно напомнить, что в Священном Писании слово премудрость неоднородно в своих применениях и истолкованиях; в данном контексте существенно, что оно могло относиться именно к Богу, «означая Его высочайшее ведение, — Его Божественное учение, Его Откровение, а иногда само предвечное, присносущное Слово— Христа, Божию силу и Божию премудрость. 1 Кор. 1, 24», см. Библейская Энциклопедия. М., 1891, 578). Почему Бог открылся мальчику именно в этом аспекте, судить с надежностью трудно, но, несомненно, в этом выборе сказалось многое из особенностей самого Константина — «фасцинативная» сила его воображения, чувство прекрасного, тонкий вкус, художественная одаренность, слиянность интеллектуального, «когнитивного» с чувственным, эстетическим: познание для Константина не исчерпывалось исключительно интеллектуальной сферой, оно захватывало как на глазах развертывающаяся художественная реальность (ср. образ Премудрости как «художницы» в «Притчах Соломоновых»), в которой являли себя одновременно Художник–творец и художество–творение, субъект и объект и то, в чем и то и другое растворяются без остатка, — творчество.
Выше говорилось о той роли, которую играют в ЖК начало и конец, рамка, ими образуемая и обозначающая границы целого, в пределах которого только и можно искать подлинный смысл в его целостности и полноте. Поэтому здесь уместно напомнить только о двух видениях Константина, о которых счел нужным сообщить составитель ЖК. Первое, в самом начале, связано с явлением Премудрости. Оно описано столь необычно, ярко, заразительно, что трудно отделаться от впечатления, что за словами «Жития» не стоят впечатления от видения, изложенные словами самого Константина. Этому первому видению предшествуют несколько фраз о родителях, в которых кроме индивидуально–конкретного (отец Константина — друнгарий Лев, человек богатый и доброго рода, служивший под началом стратига; живя со своею женой, родил семерых детей, самым младшим из которых был Константин, «седьмой» [за индивидуально–конкретным здесь уже ощущается дыхание «общего», парадигматического, что подтверждается составом «числовых» индексов в тексте ЖК: все они являются кратными трех (устойчивую и в значительной степени независимую «констелляцию» образует девять— 3x3) или семи; ср. три — месяца, в течение которых Константин овладел грамматикой; ипостаси Бога, Троица; месяца, срок питья из деревянной чаши тому, кто убил человека; камня, с которыми Давид победил Голиафа; языка, на которых разрешается славить Бога (еврейский, греческий, латинский), ср. «трехъязычную» ересь; тройное объяснение, принятое римлянами от Константина; 909 — число лет от двенадцатого (3x4) года правления Соломона до наступления царства Христова, написанное на чаше Соломона, обнаруженное Константином и пророчествующеее о Христе; 9 — число отпущенных грехов за убийство змеи; 900 — число пленных, которых выпросил Константин у князя Коцела и выпустил на свободу; 24 (3x8) — число лет, когда Константин был призван цесарем к службе, вступление на миссионерский путь; 42 (3x14 (7x2)) — число лет жизни Константина; семь — детей у родителей Константина; очередность появления его («бе мезинець 7», вар. — «мезиныи седмый»); число дней, которые лежал Константин в раке; 14 (собственно, больше чем 14: «за 14 летъ») — число лет, которые жили родители Константина (после появления его на свет) «яко братъ и сестра»; число в феврале, когда скончался Константин; 42 (3x14); 6377 (3х2 &3 &7 &7) — год преставления Константина–Кирилла; ср., наконец, отмеченное число 40 — количество месяцев, проведенных Константином в Моравии]) содержатся и шаблоны общеагиографического характера (прекращение супружеских отношений, решение вскармливать ребенка своим молоком и др.). Последняя фраза фрагмента о родителях Константина удачно подытоживает рассказ о них (краткий, но по существу) и открывает вход в контекст первых шагов Константина в пространстве его призвания, подчеркивая и его, как и у его родителей, преданность Божиим заповедям и неоставление Богом своих забот о нем — «веру ими ми, жено, надеюся бозе, яко дати ему хощетъ Богъ отца и строителя таковаго, иже устроитъ вся христіаны. Еже ся и събысть».
И как залог этого «сбытия–сбывания» и первый шаг на этом пути — вещий сон, описание которого начинается со знаково отмеченного священного числа семь:
«Седми же летъ отрокъ бывъ, виде сонъ и поведа отцу и матери [значит, первоисточником этой информации, в конечном счете дошедшей и до составителя ЖК, были скорее всего родители Константина, почти дословно, в первом лице, передавшие рассказанное им ребенком–сыном, — В. Т.], и рече, яко стратигъ, собравъ въся девиця нашего града, и рече къ мне: избери себе отъ нихъ, юже хощеши подружіе на помощь и съвръсть себе. Азъ же глядавъ и смотривъ всихъ, видехъ едину краснеишу всехъ, лицемъ светящуся и украшену вельми монисты златыми и бисеромъ и въсею красотою, ей же бе имя Софïa, сиречъ моудрость, ту избрахъ».
Воображение мальчика захвачено виденным и особенно сияющим женским образом Софии–Премудрости, но каков смысл виденного и какие уроки должны быть извлечены из всего этого, ему еще неясно. И тут родители приходят на помощь мальчику. Именно в их словах впервые возникает (до этого только в более отвлеченном модусе — «просвети языкъ нашь» и «въ свете заповедеи божіихъ ходити») светоносная тема, в которой соединяются идеи творца, твари, творения–творчества: