Чаша терпения - Александр Удалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изумлению, восхищению его не было границ. Он спешил все запечатлеть красками на своих холстах, в набросках и этюдах.
Чистое ясное небо в течение дня несколько раз меняло свой цвет, и это тоже было удивительно, чудесно: на рассвете бархатная чернота его начинала подтаивать с востока, можно было видеть, как оно отчетливо разделялось теперь на два цвета и на две части — светлую, восточную, и все еще аспидно-черную, западную. Но этот свет, поднявшийся с востока, все быстрее и решительнее устремлялся ввысь, охватывая уже весь небосклон, и тьма отступала, сваливалась куда-то за горизонт. В этот час оно было чистым, безоблачным, но казалось еще суровым, холодным, серым. Но вот на востоке еще невидимое за горизонтом солнце зажигало зарю, и небо из серого, холодного, вдруг становилось теплым, ласковым, нежно-голубым. Перед самым восходом оно словно все больше согревалось, делалось синим-синим, ультрамариновым. Но вот солнце всходило, поднималось к зениту, и небо накалялось, синие краски сгорали, и глаза наполнялись слезами, когда Август смотрел на его белесо-голубой, пышущий нестерпимым жаром купол. Наконец спадала дневная изнуряющая жара, солнце уходило за горизонт, чтобы также светить и расцвечивать небо где-то по ту сторону земли. В этот тихий час безмерно высокий, необъятный, просторный небосвод окрашивался в золотые, алые и зеленые цвета. Они то стелились полосами, то перемещались, то смешивались, превращаясь в один спокойный синий цвет, на котором зажигались такие яркие крупные и, казалось, низкие звезды, что стройные пирамидальные тополя касались их своими темными вершинами и словно о чем-то таинственно шептались.
— Нигде я не видел такого чуда, как здесь, — говорил Наде Август. — Погляди на горы. Они тоже, как небо, в течение дня меняют свой цвет.
На рассвете, всплывая над чертой горизонта, взламывая ее своими горбатыми спинами, горы были похожи на усталых лиловых китов; в полдень делались то синими, празднично-веселыми, то были задернуты дымкой и едва угадывались за ней вдали — белесые, скучные, словно дремлющие со скуки. Но проходило, может быть, полчаса, и они вновь меняли свой цвет, — становились опять синими, будто умытыми после сна.
В первые дни Надя все боялась, что Август устанет от этой поездки и придется возвращаться домой. Но прошло уже две недели, а он все продолжал находить для себя новое очарование, новые краски для новых этюдов.
Они объездили почти всю волость, побывали в ближних и дальних кишлаках, разбросанных по долине Ангрена и Карасу, в горных селениях, в русских селах и деревнях: Той-Тюбе, Новый Сарай, Кривая Марья, Ореховка, Паркент, Песчаное село, Камариный курган, Уразаевка, Воздвиженское, Ак-Булак, Сайрам! Всюду успели они побывать за эти две недели. Все намеченные дела у Нади подходили к концу и теперь можно, да и пора уж, было возвращаться домой. Оставалось еще одно селение, Карасу, где надо было непременно побывать.
Август остался в Ореховке в обществе богатого русского мужика и дородного киргиза в рыжих бараньих штанах и рыжем тулупе, усевшихся пить на террасе, на полу, хмельную, молочно-белую густую бузу, сваренную из чистого риса, а Надя с Кузьмой Захарычем поехали в Карасу. Уже не первый раз ехали они в этот кишлак, где Надя всегда исполняла все те же свои очень нелегкие обязанности и врача, и сестры милосердия, а кому-то, наверное, была и доброй советчицей. В этом кишлаке было много больных малярией, и Надя упорно заставляла их пить отвратительные горькие порошки, убеждала слушать ее, не ходить к знахарям. Так же долго приходилось ей убеждать людей, чтобы привить ребенку оспу или пустить ее к роженице принять роды. Она лечила людей от трахомы, от ожогов, выводила у детей цыпки, лишаи.
Теперь уже люди знали ее и были рады, когда она приезжала. Стоило гнедой кобыле с белым жеребенком и знакомым дрожкам показаться на пыльной улице кишлака, точно мертвой хваткой стиснутой глухими дувалами и такими же глухими безмолвными домами, как густая гнетущая тишина оглашалась звуками и голосами.
Кузьма Захарыч привязал жеребенку на шею крохотный колокольчик, чтобы слышно было гнедой кобыле, далеко ли отстал от нее маленький белый Снежок с двумя черными чулочками, по-детски невпопад надетыми на переднюю и заднюю ногу. И едва прозвенит между этими мертвыми стенами тонкий голосок колокольчика и вслед ему рассыплется веселое, словно детский смех, ржание жеребенка, как тотчас ватаги загорелых ребятишек выкатятся вслед за дрожками и жеребенком откуда-то из-за дувалов, из калиток, из придорожных арыков.
Детские крики, смех, звон колокольчика, ржание жеребенка оглашают улицу кишлака. За дувалами, во дворах, начинают перекликаться женские голоса и через минуту-другую из всех щелей в калитках и растрескавшихся дувалах выглядывают любопытные глаза. Затем, спустя еще какие-то секунды, на дороге возле дрожек начинают появляться сначала девочки-подростки, потом старухи и, наконец, молодые женщины, закрывая лица рукавом платья, наброшенной на голову жакеткой, платком или краем паранджи. И все это делается из-за одного Кузьмы Захарыча, потому что других мужчин на улице больше не видно. Впрочем, и сам он всегда несказанно этим смущен, не знает, куда ему деть глаза, и очень боится, как бы не взглянуть невольно да не встретиться глазами с которой-нибудь из женщин.
— Надира! Сестрица! Заезжайте к нам. Входите, отдохните!
— Пожалуйста, к нам, милая сестра! Просим. Вы у нас давно не были.
— Ради всевышнего, не проходите мимо нашей калитки! Посмотрите, что с моим первенцем! — раздавалось со всех сторон.
— Сестричкк мои милые! Мамушки родные! У всех ведь я буду. У всех. Я ведь к вам и приехала! — отвечала Надя, всегда чуть взволнованная шумной встречей.
В селении Карасу, что значит в переводе Черная речка, Надю, как и всюду, встречали радушно, с тем волнением и радостным нетерпением, которые у добрых людей невольно рвутся наружу при виде дорогого гостя. Надя Малясова была еще очень молода, но уже твердо успела приметить одну характерную для всех людей черту: чем беднее была семья, тем теплее, сердечнее, радостней встречали ее в этой семье, и чем богаче, тем сдержанней, прохладней, иной раз даже с видимой неохотой и неприязнью впускали в дом.
Часто у байских калиток ее встречал сам хозяин, минуту молча, величаво оглядывал ее, потом затевал остроумный разговор, недвусмысленно на что-то намекая.
— Ты русская?.. Значит, неверная, кяфирка?.. Говорят, кушаешь свинью?.. Неужели кушаешь?.. Неужели это правда? Бе-э. Тьфу! Такая красивая, молодая, а кушаешь свинью. И у тебя, наверно, муж есть?! Какой счастливый муж. И он тоже свинью кушает?! Но-о? Ну-у?! Пф-пф-пф!.. Бе-э… Свинью ест. Хи-хи-хи… А сестра у тебя есть? А братишка маленький есть?.. Он такой же белый, как ты?.. Жалко, что ты не мусульманка. Пустил бы тебя в дом, да не могу. Я ведь правоверный человек, мусульманин. А ты свинью кушаешь. Бе-э…
Надя терпеливо выслушивала издевку, потом доставала из ридикюльчика лист бумаги с серыми залохматившимися полосками на сгибах, строго говорила:
— Прочтите. Это для вас.
— Ты смеешься? Почему я должен читать какую-то бумагу?!
— Это распоряжение уездного начальника Хомутова. А это вот от волостного управителя Абдулхая. — Она доставала еще одну бумажку. — Прочтите.
— Так я… Видишь ли… Не сподобил аллах знать эту премудрость… читать. Ну… скажи, что там, в этих пергаментах… Сама скажи.
— Здесь распоряжение, которое касается всех мусульман, проживающих в данном уезде и в данной волости, в интересах здоровья их семей, — мужчин, женщин, детей, особенно больных малярией, — допускать меня, русскую женщину, сестру милосердия…
— Входи. — Он открывал калитку и, сделавшись вдруг молчаливым, насупленным, шел впереди нее и, кажется, нарочно старался, чтобы кожаные кавуши его с лаковыми носками и открытыми задниками особенно шумно шаркали по земле и шлепали его по голым расплюснутым пяткам.
Тем более удивительной и странной показалась сейчас Наде та тишина, которая встретила их, когда они въехали в Карасу. Лошадь шла шагом. Миновали первые высокие ворота с врезанной в них едва приметной низенькой калиткой, потом вторые, третьи…
Надя тревожно прислушивалась, смотрела вперед, вдоль узкой кишлачной улицы, но не было ни радостных детских и женских голосов, как в прошлые приезды, ни шумных ребятишек.
— Кузьма Захарыч, что это, а?.. — спросила Надя и вдруг почувствовала, как у нее стало сухо во рту, захотелось пить.
— Что?.. — отозвался Кузьма Захарыч.
— Тишина такая…
Кузьма Захарыч не ответил.
Внезапно Надя встрепенулась, радостно улыбнулась. Впереди, из раскрытой калитки, вышел лет шести мальчик с косичкой на коротко остриженной голове — знак особой нежной любви родителей к единственному сыну, и совсем нагишом. Мальчик с любопытством глядел на приближающиеся дрожки, готовый, очевидно, в любой момент скрыться опять за калиткой.