Поздно. Темно. Далеко - Гарри Гордон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А хотите немного водки, — Лиза теребила на тонкой шее неизвестно когда повязанный зеленый платочек — под бушлатом его не было.
Глупая закадровая музыка усилилась. Печеный лещ появился на столе. Вспомнив крынку, я восхищенно покачал головой:
— Сами поймали?
— Идет иногда в сети, — скромно ответила Лизавета, ставя на стол початую бутылку водки.
В болотном сумеречном свете, сидя спиной к окну, Лиза рассказывала о себе. Жила она в Новгороде, окончила там педагогическое училище, вышла замуж за танкиста, старшего лейтенанта.
Веселый танкист быстро спился, чуть не сел за драку, бросил Лизу и уехал на север. Квартира была ведомственная, военная, ее отобрали, а Лиза подалась сюда, к маме. Было это год назад, маму схоронила зимой здесь же, на деревенском погосте. Работает Лизавета Ивановна в Новоладожской восьмилетке, преподает язык и литературу.
— Как же вы туда добираетесь?
— На велосипеде. Да что тут, три километра.
— А зимой?
— Зимой пешком, — улыбалась Лиза. — Да вы курите, сама я не курю, но мне нравится. Надежный запах.
Она поставила передо мной большую пепельницу из чешского стекла.
— Давайте, Лиза, выпьем за вас, — внезапно постарев, предложил я.
— Давайте, — издалека откликнулась Лиза. — «О подвигах, о доблести, о славе, — помолчав, сказала она, — Я забывал на горестной земле, Пока твое лицо в простой оправе Передо мной стояло на столе…»
Я боялся пошевелиться.
Прочитав стихотворение, Лиза начала другое: «Твое лицо мне так знакомо, Как будто ты, — извините, здесь неловко, — как будто ты жила со мной. В гостях на улице и дома Я вижу тонкий профиль твой…»
— «Я приближался, ты сидела, — не выдержал, подхватил я, — Я подошел, ты отошла».
Невообразимый шум стоял за окном, гул и грохот.
— Что это?
— Это соловьи, — сказала Лиза. — Самое время… Соловьи трясли кроны, как мальчишки трясут фруктовые деревья, с берез покатились красные плоды. «Соловьиный сад, — понял я. — Это судьба, надо делать ноги».
Скосив незаметно глаза на ходики, я обомлел: было двадцать минут двенадцатого.
— Что вы хотите, — не глядя на меня, засмеялась Лиза, — ведь белые ночи.
Я решительно встал.
— Пойду.
— Что ж, идите, идите, если надо.
Я почесал переносицу: как же я выберусь через лес? Я и хотел и не хотел, чтобы Лиза меня проводила.
— А что тут выбираться. Есть другой путь. Обогнете избу слева, будет дорожка, прямая и светлая. До самой главной улицы. Прощайте, Карл, я приятно провела время…
Я шел быстро, сбиваясь иногда на бег — неудобно перед дежурной в гостинице, ночь на дворе, что я ей скажу…
Я долго еще бегал от судьбы — из Питера в Одессу, из Одессы в Москву, пока не оказался загнанным в угол подвала, да-да, в буквальном смысле, — проектная организация, куда я прибился, помещалась в подвале, в центре Москвы, в Фурманном переулке. Был уже семьдесят четвертый год, было мне уже тридцать три.
Испросив половину не положенного мне еще отпуска, поехал я в Одессу в середине сентября.
Эдик был мрачен. На окошке пункта приема стеклопосуды висела табличка: «нет тары», но Эдик сделал «мелкий глаз», — это для широкой публики, — мы сунулись в заднюю дверь — жлоб в коротких штанах, что-то жуя, окрысился на Эдика.
— Тебе сказали, падла, что нет тары!
У Эдика запрыгали скулы, он протянул мне свою авоську. Но я авоську не взял, развернул его за плечи и вытолкал во двор. Больше всего, я думаю, его оскорбило, что не причислили к избранным. Теперь сердился я:
— Деньги же есть, какого черта мы поперлись с этой стеклотарой!
Но Эдик сопел:
— Во-первых, загромождает, во-вторых, сколько можно сидеть на хвосте…
— На моем долго не просидишь, — смеялся я, и, чтобы окончательно снять тему, взял сразу четыре бутылки портвейна «Приморский». Мы загромоздили балкон.
— Послушай, предложил я, — что мы будем тут в духоте. — Давай поедем на травку.
— О-о, это добираться. А моя нога?
— Доберемся, — сказал я, — гулять так гулять.
Мы вышли, и я остановил частника:
— В Отраду.
— Двоечка, — равнодушно сказал частник.
В машине Эдик озирался, как Тарзан.
— Ты все-таки столичная штучка, — по зрелом размышлении одобрил он.
Мы вышли к обрыву.
— А почему все-таки в Отраду? — с недоумением спросил Эдик.
— Догадайся с трех раз.
Эдик огляделся и начал шпарить наизусть: «Солнце еще косо щурилось сквозь утреннюю дымку, а они уже были в курене. Под крутым обрывом, заросшим серебристыми кустами диких маслин и барбариса, золотилась синяя морская зыбь, на ней покачивались белые чайки. Ветерок разносил йодистый запах гниющих водорослей, мидий и медуз. Стоя на табурете в одних плавках, Илька мыл снаружи окно куреня… Он ожесточенно растирал на стекле солнце и море, и они, смешиваясь, брызгали из-под тряпки золотисто-синими искрами. Гришка, кривя брезгливо рот, скреб куском жести деревянный порог…»
— Где же был курень?
— Вон там… Или, кажется, там. Какая разница.
Мы расположились в серебристых кустах диких маслин и барбариса.
— А почему три? — удивился Эдик, — а где четвертая?
— Я же не поц. Куда нам четыре. Четвертая у тебя дома под кейвеле у радиатора.
— Грамотно, — кивнул Эдик.
Трех бутылок оказалось предостаточно — мы поднимались по пологой тропе обрыва, обнявшись за плечи, напоминая известную скульптурную группу «Сильнее смерти». Эдик стонал:
— Оставь меня, тебе жить. Передай нашим… Вале скажи — образ ее я унесу с собой. Слышишь, Август…
— Я не Август, — смеялся я, — я Карлуша…
— Много ты знаешь, — сердился Эдик — Ты Август, а Карлуша умер.
Был у нас еще один брат, Август, на год старше меня, он умер в эвакуации двух лет от роду от малярии.
— Умер-шмумер, ладно. Пойдем.
— Нет, ты не понимаешь, — разозлился Эдик, отпихнул меня и сел на тропинку. — Ты думаешь, я пяный? Спроси у мамы. Август не был зарегистрирован, батя боялся засветиться в Одессе, он же лег на дно. А Карла зарегистрировали в эвакуации, в Курган-Тюбе, а когда Карлуша умер, Август остался с его документами.
— Сам ты Август, — сказал я, — август, сентябрь — кто тебе считает. Пойдем, ради Бога.
— «Скоро осень, — заорал Эдик, — за окнами август».
— «От дождя потемнели кусты», — подхватил я.
Каким-то чудом мы добрались, я передал Эдика Вале из рук, что называется, в руки. Что-то мне не хотелось домой, что-то меня от дома отталкивало, и я поехал к Бенимовичу.
— А-а, — закричал Морис Бенимович, — ты прав, что пришел. Да-да-да, без тебя было совсем не то, нет-нет-нет.
Сквозь дым улыбалась мне Мальвина, танцовщица из филармонии, красивая, но добрая, раздраженно кашляла певичка, еще какие-то барышни плавали под потолком, комната слоилась, пузырилась, напоминала питьевой гриб в трехлитровой банке.
Я угрюмо пил коньяк и трезвел с каждой рюмкой. Эдик был, конечно, бухой, но в чем-то он был так отчетлив!
Пришел Боря Тутман, загорелый, кучерявый, похожий на воина. Ему было лет сорок пять. Был он номенклатурным строителем, начальником треста. Вернувшись с Кубы, ждал нового назначения.
— А пока, — широко смеялся Боря, — работаю заместителем академика по строительству.
На Тендровской косе строился дельфинарий, небольшая экспедиция во главе с киевским академиком Шевляковым с помощью Тутмана что-то там разрушала и строила.
Узнав, что я в отпуске, Боря предложил поработать.
— Ну и в каком качестве? — пожал я плечами.
— Будешь зам. академика по художественной части. Заработаешь еще рублей девяносто.
— Да мне через неделю обратно в Москву.
— Справку сделаем, какие дела…
— Да-да-да, — обрадовался Бенимович, — в Одессе теперь нечего делать, нет-нет-нет, все уехали, — и нежно посмотрел на Мальвину.
— Нет, правда, там хорошо, — не унимался Тутман, — я провел там весь август.
«О Господи!» — я вышел на балкон. Что-то очень связное и тревожное плел Эдик. Август, Карл, документы… Бред пьяного инвалида?.. Казуистика старого большевика?
Я потрогал себя. Я попытался отразиться в небе, но там ничего не отражалось, я повернулся к балконному стеклу, но из оранжевой комнаты мне улыбался шимпанзе Бенимович. Бездарная ахинея Дюма-внука? Спроси у мамы!
— Так я — это вовсе не я? Я — свой собственный брат, у меня и гороскоп другой. Постой, значит, я лев, мне полагается смотреть на солнце не мигая, а я всю жизнь кукожился под луной. Так это не меня любили женщины, не меня, не меня в раннем детстве обоссал придурковатый подросток…
Все это было настолько неправдоподобно, что могло быть правдой. Я заплакал. На балкон вышла певичка.
— Брось, Карл, — сказала баритоном, — она не стоит твоих слез.