Маджонг - Алексей Никитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что именно должен взять Малевич, он тоже не знал, но решил, что тот сам разберется.
С Малевичем Костантин Рудольфович дружил лет сорок, не меньше. Потому и говорил с ним как со своим, не слишком щадя его нежные чувства. Какие могут быть церемонии с человеком, с которым ты в четвертом часу утра, не вспомнить уже в каком дремучем году, по очереди танцевал буги-вуги на огромном обеденном столе в гостиной академика Берлингера. У Виталика партнершей была Мура Шляпентох, она давно уже в Америке, и след ее потерян, а у Регаме — Алька Берлингер. Тогда по ней сходил с ума весь Киев. Она и сейчас временами мелькает в выпусках новостей. Теперь это величественная старуха. У нее искусственные челюсти и искусственный украинский. На нем она строит предположения, которые выглядят как пророчества, и дает политические прогнозы, не уступающие по точности предсказаниям Гидрометцентра. Алька Берлингер — известный политолог. Как-то они собрались остатками старой компании — не у Берлингеров, тот дом давно расселен и продан, — а в ресторане неподалеку.
— Сегодня я буду говорить по-русски. В память о моей молодости, — торжественно объявила Алька, подойдя к столу.
— Что это она? — тихо спросил Толик Сухой, специально прилетевший из Лондона, чтобы выпить с друзьями, и еще не успевший привыкнуть к новым киевским обычаям.
— Не обращай внимания, — посоветовал ему Регаме. — Танцевала она всегда лучше, чем соображала.
С Малевичем все было просто. Другое дело — Коробочка.
Регаме и с ним был знаком с тех еще времен, когда носил в кармане студенческий билет. Коробочка был тогда секретарем комитета комсомола факультета. Именно он вел собрание, на котором Костю погнали из комсомола и из университета. Дело это давнее, сколько лет уже прошло, и можно было бы сейчас не вспоминать, но Регаме точно знал, что люди вроде Коробочки измениться не способны. Как бы ни меняли они речи, взгляды и покровителей.
За карьерой Коробочки Регаме не следил, но слухи доходили, конечно. После университета Коробочку взяли в райком комсомола. И все у него шло неплохо, уже просматривалось место инструктора в райкоме партии, но тут в студгородке некстати зарезали двух негров, прогрессивных студентов из братской Намибии. Немедленно оживились все, кто давно и безуспешно копал под ректора, академика и члена республиканского ЦК. Скандал раздули страшный. Даже «Вечерний Киев», случай совсем уж небывалый, написал что-то невнятно-критическое о порядках в студ-городке. Нет, об убийстве прогрессивных негров, ничего, разумеется, сказано не было, но и такая статья не могла появиться случайно. Ректора тогда сняли, а Коробочка просто под руку некстати подвернулся. Должен же был комсомол отреагировать кадровым решением — вот он и отреагировал Коробочкой. Потому что в ту ночь именно он дежурил по району. Не повезло. Его «бросили на ПТУ», сказав на прощанье, что с неграми там точно работать не придется.
Мечта о должности инструктора райкома партии, как белый пароход, печально прогудев, скрылась за далеким горизонтом.
Позже Коробочку встречали на небольших хозяйственных должностях в Горисполкоме — транспорт, коммуналка, — наконец, уже в начале восьмидесятых, его «посадили на книги». И тут он неожиданно прижился и даже как-то развернулся. Пригодилось и крепко уже подзабытое филологическое образование.
Коробочка мог достать любую книгу, но при этом он не был обычным «доставалой», он мог и поговорить. Он всегда мог рассказать заказчику, чаще — заказчице, что-то эдакое: о новой пассии Загребельного, об очередном скандале Евтушенко, о романе Аксенова, наконец, который уже вышел «там» и который, конечно, никто не читал, но все обсуждали. Скучающие жены советских чиновников определили его в «обаятельные мужчины с возможностями» и постепенно перед ним открылись двери многих влиятельных киевских домов. К советам Коробочки привыкли прислушиваться, а он научился на этом зарабатывать.
Регаме был бы рад не встречаться со старым комсомольцем, но остро чувствовал, что тот ему нужен. Поэтому он набрал его номер и просто сказал, что состоится разговор, в котором без Коробочки им никак не обойтись. Тот только спросил, кто еще будет и пообещал не опаздывать.
Они оба приехали вовремя. Сперва в дверь позвонил Малевич, хмурый и обиженный. Кому же понравится, когда тебя обвиняют в том, в чем ты ни сном ни духом. Но Регаме обнял его, расцеловал и повинился так искренне, что Малевич немедленно все простил. Следом появился и Коробочка. Повесив плащи, гости направились к огромному старому зеркалу причесывать и приводить в порядок давно уже поредевшие до последнего предела седые пряди. Зеркало висело в прихожей с тех еще времен, когда дед Константина Рудольфовича въехал в эту квартиру. Дом, вместе с еще одним, на Аннековской, принадлежал когда-то Рудольфу Федоровичу Раузеру. Во времена Раузера соседями у них были Бергонье и Терещенко, в советское время — ОВИР и Первая нотариальная контора. Конечно же, Константин Рудольфович никогда не видел Раузера, но тень бывшего домовладельца сопровождала его все детство. «При Раузере вы лично, собственной неприкосновенной персоной, нырнули бы в унитаз Тарнавского, а вынырнули в моем!» — не повышая голоса и не меняясь в лице, как-то сообщил дед управдому на третьи сутки безуспешной борьбы жилконторы с засорившейся канализацией соседей сверху. При Раузере, если верить деду, самые разные люди совершали бы очень странные поступки.
В зеркале, за спинами Малевича и Коробочки, отражалась входная дверь, обитая изнутри листовым железом. Дверь запиралась на огромный тяжеленный крюк.
— Регаме, ты в старости, похоже, свихнулся на безопасности, — усмехнулся Коробочка, отходя от зеркала и разглядывая крюк.
— Это — девятнадцатый год, Семен. Так в Киеве от петлюровских и деникинских погромов спасались. Эту дверь только динамитом можно взять. На черном ходе — такой же крюк, если тебе интересно. Моим погромы не грозили, но Гражданская война… сам понимаешь. Наша фамилия всегда резала слух пролетариату. Вот и сделали на всякий случай. Ну что, идем?
Он проводил их в свой кабинет, поставил на журнальный столик три стакана, небольшую вазу с колотым льдом, литровую бутылку «Бушмиллс», а сам устроился за рабочим столом и спросил:
— Так что произошло у вас на Петровке, пока меня не было в городе?
Но ни Малевич, ни Коробочка с ответом не спешили.
Малевич просто пожал плечами, пошевелил бровями и взялся разливать виски, а Коробочка не торопясь пошел к окну и уткнулся взглядом в особняк Терещенко так, словно никогда прежде его не видел.
— И что, Регаме, ты вот так, всю жизнь смотрел на Ботсад и эту псевдоготику? — Коробочка повернулся к окну спиной и пошел вдоль стен, внимательно разглядывая рисунки, предметы и фотографии, висящие на них. На книги он внимания не обращал. — Всю жизнь в окне одно и то же? Не надоело?
«Вот же морда чиновничья, — начал злиться Регаме, — обязательно ему нужно пристроиться сверху, показать свое превосходство. А если уж ничего не выходит, то просто столкнуть вниз собеседника. Не может он по-другому разговор начать». Регаме уже хотел в ответ поинтересоваться, по-прежнему ли окна Коробочки выходят на здание КГБ, но сдержался. Не для того он сегодня пригласил их, чтобы грызться по мелочам.
— Из этого окна видна вечность, Семен. Но чтобы ее разглядеть, нужно время.
Коробочка никак не ответил на это. Он медленно шел от рисунка к рисунку, подолгу останавливаясь возле каждого.
«Интересно, что он понимает?» — подумал Регаме. Это были рисунки его старых друзей, которых, кроме него, да еще Малевича, почти никто в этом городе уже не помнил. Это была его молодость.
Но оказалось, Коробочка все-таки что-то понимал. Он с любопытством покрутил в руках две старые вересковые трубки «Шаком», а потом долго разглядывал снимок, на котором молодой Костя Регаме, отдаленно похожий на актера Меньшикова в «Покровских воротах», сжав руку Виктора Некрасова, отчаянно и безуспешно пытался уложить ее на стол. Снимок был сделан ранним июньским вечером в Пассаже, в кабинете Некрасова. Регаме казалось, что и теперь он до последних мелочей помнит тот легкий летний день давно уже прошедшего семидесятого года.
— И что же? — прервал молчание Коробочка. — Удалось тебе завалить Некрасова?
— Нет. Это был постановочный снимок. Аллегория: Молодость, низвергающая Опыт. Низвержение не состоялось. Да и не могло состояться, именно в эту руку он был ранен.
— Я так и думал, — понимающе кивнул Коробочка. — А трубки, присланные Некрасовым из Франции, я в Киеве уже не первый раз встречаю. Ты еще куришь?
— Нет, давно не курю.
Коробочка кивнул еще раз и, скользя взглядом по небольшим, давно уже выгоревшим рисункам, добрался до портрета Лучины. Классик, крепко зажав в углу рта догорающую папиросу и ослабив галстук, напряженно размышлял над картами. Пиджак со звездой Героя Соцтруда и орденскими планками небрежно висел на решетке беседки. Костя сделал это фото на даче у Левка Мироновича и считал его одним из лучших своих снимков. Камере удалось поймать и передать энергию мысли Лучины. Костя уже не помнил, каким тот был преферансистом, возможно, да и скорее всего, — не выдающимся. Но играл Лучина ярко. Как и писал. Как и жил.