Морской конек - Джанис Парьят
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я в своей семье тоже был барокко, – сказал Николас, – как называют жемчужину неправильной формы.
Его родители были греками-киприотами (подруга Титании в том далеком разговоре у кафе колледжа оказалась права), их семьи переехали в Англию после Второй мировой войны. Поженившись, они жили в Лондоне, в квартире неподалеку от Британского музея.
– Каждый раз, когда они начинали ссориться, я уходил в музей и торчал там до закрытия.
Его отец преподавал антиковедение в Королевском колледже, а мать заведовала особыми архивами в библиотеке Сенат-хауса.
– Я всегда завидовал тому, как солидно звучит ее должность, – с улыбкой признался Николас.
И все же именно в Британском музее Николас в пятнадцать или шестнадцать лет набрел на северо-западное крыло – Китай, Южную Азию и Юго-Восточную Азию.
– В то время это казалось бессмысленным… Думаю, впервые все это увидев, я даже немного испугался… возможно, как Адела в пещерах Марабара… меня поразила эта визуальная чужеродность. Но я был очарован, это не было похоже ни на один музей, в который меня водили родители, во Флоренции, Риме, Афинах, Вене. Отец не мог понять, зачем изучать что-то еще, кроме расписной греческой керамики? Или эллинистической скульптуры.
Никто, кроме Ленни, не понимал, почему я выбрал литературу.
– «Ники, хватит тратить время на восточных чудовищ». Конечно, я не смог объяснить ему несостоятельность применения западных классических норм для оценки всякого искусства. Поэтому выбрал другой путь и поступил в Курто, невнятно бормоча о византийской символике и прочем, что он одобрял.
– А потом?
– А потом получил докторскую степень по восточным чудовищам.
Его диссертация, рассказал он, была посвящена культурной биографии набора статуй бодхисатвы третьего века.
– Что это значит?
Он засмеялся и ответил, что не стоит просить академика рассказать о его работе. Сделав большой быстрый глоток, он допил виски и огляделся, что-то ища.
– Сейчас объясню… нет, дай мне минутку.
Он скрылся в бунгало и вскоре вернулся с фигуркой. Миниатюрные волы, вырезанные из пятнистого нефрита. Николас поставил статуэтку на стол.
– Видел ее раньше?
Да, она казалась мне знакомой.
– Она стояла у тебя в кабинете? – спросил я неуверенно.
– Родители Малини – увлеченные коллекционеры, – сказал он, – так что я уверен, что она имеет какую-то ценность. Предположим, восходит к ранней династии Цин, концу 1600-х годов, и каким-то образом попала сюда, на эту веранду, раньше нас. Возможно, это была безделушка, детская игрушка, украшение для алтаря… она переходила из рук в руки тысячу раз, из дома в магазин, из магазина в музей…
– В гостевой комнате, – перебил я, – на столе с другими резными фигурками.
– Да, верно. Но представь ее в другом месте, в другом кадре – в музее, на постаменте, с табличкой, при особом освещении… все это манипулирует вниманием и реакцией зрителя при взгляде на объект и, в некоторых случаях, действии по отношению к нему. Сюда же – собственные рамки ожиданий, понимания, потребностей и надежд человека на то, что он хочет видеть.
Он поднял фигурку, подержал в ладони, как будто взвешивая, провел пальцами по ее гладким линиям.
– Вот как я смотрел на скульптуру: как на фундаментально социальное произведение, идентичности которого не фиксируются раз и навсегда в момент изготовления, а постоянно создаются и переделываются в результате взаимодействия с людьми. Часто историки религий и искусств отдают предпочтение моменту создания объекта как его сущностному значению, но некоторые из нас считают, что последующие переосмысления не менее важны и в равной степени заслуживают исследования. Будет ли биография человека ограничиваться описанием его или ее рождения? Нет. Объекты оживают с новыми значениями… их жизнь полна перемен, тесно связанная с человеческой.
Он осторожно поставил фигурку обратно. Волы смотрели на нас, участники разговора.
– Ты видишь? И этот вечер тоже… – Николас обвел взглядом тихую серебристую тьму, нависающие деревья, ночное небо, меня, – навсегда вплетен в их биографию.
Наши стаканы нагрелись, оставив на столешнице водянистые круги.
– А то, над чем ты сейчас работаешь, тоже с этим связано?
– Ты меня балуешь, демонстрируя такой интерес… пожалуй, придется взять тебя с собой, когда я уеду, – он наклонился ближе и провел пальцем по моей щеке. Даже этого легчайшего прикосновения мне хватало, чтобы понять: мой следующий вдох зависит от того, что он станет делать дальше – пройдется ли его рука по изгибу моего уха, по шее, задержится ли у моего воротника, проведет по пуговицам рубашки, ямке груди и быстро вернется к стакану – или продолжит путь дальше, ниже, по плоскости моего живота, ремню джинсов. Натянутая молния, расстегнутая пуговица…
Иногда – лишь соприкосновение наших ладоней и пальцев.
Иногда – кровать, мои попытки уловить каждый толчок, простыни, как размеченная карта наших движений, разбросанные подушки. Порой я чувствовал под собой прохладу камня, порой – шероховатость ковра.
Со временем я узнал то, что ему нравилось. Научился распознавать формы его желания как свои собственные. Самый интимный акт единения был замысловатым образом связан с тягой к разобщению. Тосковать даже в краткий миг расставания, встречаться. И встретившись, расставаться вновь. Как в музыке – ожидать новой ноты, которая была бы неполной без тишины.
Мы засыпали в тишине полночи, в далеких отблесках рассвета. Утро за утром я просыпался, чувствуя его вкус на языке.
Тогда-то и приехала Майра.
Камень, от которого по водной глади разлетелась рябь. Днем, после лекций, я, как обычно, направился в бунгало по лесной тропинке к главной дороге. И внезапно Ридж оказался позади меня, а я сам – посреди оживленного города. Парикмахер, бреющий клиента у дороги и держащий в руке маленькое зеркало. Ряд кое-как сколоченных киосков с сигаретами. Разносчики, продающие бхел пури[40] и пряную чану масалу[41].
Вскоре я свернул на Раджпур-роуд, которая была шире, тише. На улицах не было никого, кроме дамы под брезентовым навесом, быстро гладившей утюгом одежду. Я кивнул охраннику у ворот – дальше этого наше общение не продвинулось – и вышел на лужайку. Садовник чистил клумбу, перекапывал землю под великолепной рассадой разноцветных флоксов.
Плетеные стулья были пусты, но на столе я заметил поднос с двумя пустыми чайными чашками. Кто мог прийти в субботу так рано?
Бунгало дремало в полуденной тишине. Зимой здесь стало холодно, почти во всех комнатах по вечерам включались маленькие электрические обогреватели. Николаса не было в кабинете, я прошел в гостиную, заглянул на веранду. Аквариум тихо гудел, чистый, яркий пузырь. Столы, стулья, растение в горшке – все на своем месте. Не считая того, что