Морской конек - Джанис Парьят
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды Николас спросил, что хочу послушать я.
Мне бы очень хотелось дать ответ, который заинтриговал бы его и впечатлил, назвать кого-то достаточно малоизвестного и редкого, даже не композитора или отрывок пьесы, а конкретную запись, дату и место, дирижера. Но я не слушал – скажем честно – никакой классической музыки, поэтому так и ответил, и его это не смутило.
– Ну хорошо. Ты мой чистый лист.
Он повернулся к полке – коллекция пластинок отца Малини занимала всю стену – и стал выбирать.
– Надо подумать… что-нибудь яркое… забавное, – он вытащил пластинку Ференца Листа, – и короткое.
Он начал с Ла Кампанелла.
– Исполняет великолепная Алисия… – и на протяжении четырех минут двадцати пяти секунд времени, которое потребовалось от начала оживленного аллегретто до сокрушительной сложности конца, я был в восторге. Говорят, что музыка может увлекать слушателя, уносить прочь, но Лист стал якорем – каждая нота приковывала меня к месту, не давая двигаться. Не давая дышать.
Николас рассмеялся.
– Еще?
– Да… да, пожалуйста…
За Листом последовал Шуберт, нежный струнный квинтет до мажор заструился в воздухе волнами. Тихое покалывание. Медленное горение. Когда Николас уточнил, что композиция была написана за два месяца до смерти автора, погибшего в тридцать один год, оно усилилось – чувство падения, долгая задумчивость и внезапный нырок со скалы в море.
В другие вечера меня успокаивал Верди, Dies Irae из «Реквиема». Николас прибавлял звук, и голоса эхом отдавались от стен бунгало, метались по углам, носились по комнатам, от стука басовых барабанов дрожали окна. Это невероятно, кричал я. В первый раз я чувствовал, как музыка течет по моим венам.
Сюита Стравинского «Жар-птица» едва началась, зазвучали первые завораживающие ноты, когда Николас поднял иглу граммофона. Невозможно, сказал он, слышать это и не видеть.
Вместо этого он поставил «Болеро» Равеля, но когда звук только-только начал нарастать, подстегиваемый боем одинокого барабана, стучащим, как сердцебиение, выключил граммофон.
– Я и забыл, насколько терпеть его не могу.
Когда он поставил Симфонию № 6 Чайковского, я сидел на диване, боясь вдохнуть, как будто малейшее движение могло нарушить совершенство шаткого равновесия одной ноты над другой, с силой взмывающих в глубокий голубой воздух, в ничто, в никуда. В бесконечность.
Как-то днем мы сидели в кабинете; я пытался доделать домашнюю работу, а Николас с раскрытой книгой на коленях сидел за столом. Никому из нас не хотелось заниматься чем-то серьезным. Планы выбраться в Коннот-плейс или еще куда-нибудь за пределы бунгало были отброшены; день выдался ужасным, ветреным, то и дело прерываемым резкими непредсказуемыми ливнями.
– Можно что-нибудь включить?
Он повернулся и посмотрел на меня так, будто не расслышал вопрос.
– Ну… можно?
– Только если мое любимое, – он дразнил меня, уголки его рта поднялись в улыбке.
– Твое любимое? Что-то из того, что ты ставил мне?
Он рассмеялся и поставил кого-то из романтиков, заявив, что их мелодии легки на слух, но большая часть их музыки сильно мотивирована мелодиями и в значительной степени полагается на синтетические эмоции.
– Я бы не стал, – добавил он, – брать их с собой на необитаемый остров… нет… разве что…
– Что? – спросил я чуть смущенно, чуть обиженно. Он считал мой слух таким неискушенным и неприхотливым? В общем-то, он был недалек от правды, но я внимательно и серьезно слушал то, что ставил он, стараясь уловить как можно больше.
– Разве что вот это, – он подошел к граммофону, поднял с пола пластинку, затерянную под ворохом других. «Дихтерлибе» Шумана. Вытащил черный диск, бережно подул на него, поставил на поворотный диск, опустил иглу. Комната наполнилась игрой на фортепиано и голосом. Мужчина пел на немецком.
Николас сел на диван, откинулся на спинку, не говоря ни слова, закрыл глаза, окутанный светом и музыкой. Я не понимал слов, но они были сочными и сладострастными. Полными неописуемой красоты и тоски.
Когда Николас заговорил, его голос был почти не слышен. Мне пришлось встать с пола и придвинуться ближе, почти коснуться лицом его лица.
– Этот песенный цикл движется кругами, плавает в состоянии неопределенности. Отрывки колеблются, точный, закругленный финал здесь в принципе невозможен – но песни Шумана заканчиваются там же, где и начинаются.
Я положил ладонь ему на грудь, небрежно, наконец убедив себя в том, что могу коснуться его, когда захочу.
– Значит, никаких «Ред Хот Чили Пепперс»? – их последний альбом слушал Калсанг на своем «Волкмане», и я тоже, когда наведывался в общежитие.
– Кого? Ты только послушай… ich liebe alleine die kleine, die feine, die reine… он поет, что любит только маленькое, милое, чистое – ты сам источник всего этого.
Не считая Ленни, я не знал никого, кто жил настолько вне времени.
В немузыкальные вечера мы с Николасом шли на лужайку, взяв с собой катушки от комаров на маленьких жестяных подставках и алкоголь. Мы сидели на плетеных стульях, наслаждаясь прохладным ноябрьским воздухом, несущим в себе легчайшее дыхание зимы. По мере того как вечер приближался к концу, наши слова текли все легче, высвобождаемые алкоголем и тьмой. Время было отмечено наполнением стаканов, растущей горкой пепла, спиралью падавшей под катушку. Я рассказывал ему о своем отце, докторе, о том, как он начал работать в скромной государственной больнице в городе, которая впоследствии стала одной из крупнейших в штате. К тому времени он был заведующим реанимационного отделения.
Я признался, что всю жизнь мне казалось, будто он не уделяет мне особого внимания, потому что я не страдаю опасной для жизни болезнью. Что интересного во мне могло быть? Кашель и простуда. Домашняя работа. Поцарапанный большой палец. Упрек учителя. Футбольный матч.
Его единственным воспитанием были частые наказания за грубый ответ или невпечатляющий результат экзамена – рукой или свернутой газетой, иногда, что было хуже всего, деревянной линейкой.
– А потом, – добавил я, рассмеявшись тихо и, к своему стыду, горько, – даже это прекратилось.
Долгое время, особенно после того как я подружился с Ленни, или, вернее сказать, он подружился со мной, я смотрел на свою семью не с неприязнью, не с раздражением,