Садовник судеб - Григорий МАРГОВСКИЙ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Долго ты будешь шарахаться от реальной жизни? – вопрошал он патетически.
!!!!!!!!!
От безымянности у меня по-прежнему сосало под ложечкой. Случайно прознав, что поэт-фронтовик Межиров неравнодушен к цирковой теме, я решил подкупить его своей «Поэмой третьего крыла». Автор нашумевшей в свое время зарифмованной анапестом листовки «Коммунисты, вперед!» оказался в отъезде, но супруга отнеслась ко мне вполне доброжелательно:
– Оставьте у Саши в кабинете, здесь, на письменном столе.
Это был редкий шанс прикоснуться к антуражу живого классика. В зобу дыханье сперло: до чего основательный сталинский ампир! Причиндалы из бронзы, романтические канделябры – будущий инвентарь музеев, единицы хранения ЦГАЛИ.
Недели через две я сподобился его телефонной рецензии:
– Я всегда утверждал, – звучало в преамбуле, – что Цветаева плохой поэт, многословный и неряшливый…
Эх, сложись у Марины Ивановны в жизни все иначе, дотяни она до столь сурового приговора – конец один и тот же: как не повеситься с отчаяния! Шучу, конечно. Тем более, не совсем ясно: при чем же здесь я? Никакого родства с цветаевской поэтикой я никогда не ощущал – признавая тем не менее незыблемую гениальность многих ее прозрений. Впрочем, не привыкать быть в ответе за других. Так или иначе, а пройдет тринадцать лет – и всеми забытый заикающийся лирик, переброшенный с совписовского пайка на иммигрантское пособие, прочтет в редакции нью-йоркского журнала «Слово/Word» мой израильский венок сонетов и, ошарашенный мастерством, едва не сковырнется со стула.
Пока же, суд да дело, я заглянул на огонек к братьям-славянофилам. Как всегда, за бутылью «Столичной», там обсуждался вклад евреев в русскую литературу.
– Пастернак, Самойлов, Слуцкий, Левитанский, Межиров… – нерешительно огласил я послевоенный список.
– Не трожьте Александра Петровича своими грязными руками! – отрезал Мисюк, с миролюбивой, впрочем, ухмылкой.
Был он в сущности добродушный малый. Вот разве непутевый слегка: безвременно спился. Его – как это характерно для большинства употребляющих – частенько одолевали мысли о суициде.
– В Тольятти народ такой грубый, некому душу открыть! – жалобно скулил Володя в обнимку с зеленым змием…
Потерпев неудачу, я решил испробовать иной путь: старый александрийский метод семидесяти толковников. Будучи в Нимфске, свел знакомство с Алесем Рязановым – опальным белорусским модернистом, которого тамошние ушкуйники вконец зашикали. Тщательно соблюдая ритм оригинала, я в течение трех дней перевел его «Поэму зажженных свечей». Хадеев, выступивший идейным вдохновителем этой акции, направил меня к своему бывшему питомцу – Петру Аггеевичу Кошелю, ныне шишке в отделе поэзии нацменьшинств.
Аггеич был женат на дочери Слюнькова – некогда первого секретаря Бульбонии. Как водится, в столичный «Совпис» исправного зятька тиснули по номенклатурным каналам. Невзрачный очкарик, от природы хроменький, облезлый, и чем таким он покорил свою цекашную цыпочку? Видать, невеста была и вовсе красы неописуемой!..
Земляка Кошель принял радушно. В ту секунду, когда я к нему заглянул, он давился куском балыка, густо намазанным едкой аджикой. Холодильник в его кабинете был всегда забит доверху: в юности бедолаге случалось живать впроголодь. Но угощать меня он не стал. Пробежав страницу-другую, звякнул в «Дружбу народов»: дескать, у нас это все равно не пройдет, а вот там – чем черт не шутит!
Строя радужные планы, я прошагал три квартала в сторону площади Восстания. Тертый калач с фамилией Рахманин, сощурясь на форзац рязановского сборника, иронично заметил:
– Ну вылитый центурион!
Перевод мой так нигде и не появился. Спровадив землячка за дверь, Аггеич перезвонил соратнику по борьбе и добавил парочку смачных эпитетов. Но я тогда ни об этом – ни сном, ни духом. Между тем почвенническая эрозия медленно, но верно разъедала клочок чудом выжившей при тоталитарном режиме отечественной литературы…
Старейший член «Русской партии» – после октябрьского мятежа Кошель с головой окунется в родную историю. Один из застрельщиков лапотного нацизма, потерпевшего временное поражение при первом и последнем демократически избранном президенте России, с удвоенным энтузиазмом примется за летопись террора. Якобы летопись. Якобы террора. Цель его кабинетных потуг – выработать новую, эффективную тактику для штурмовых бригад красно-коричневой нечисти.
…Межиров не принял зыбкости моих юношеских наваждений, вычурность метафор претила ему не меньше. Оно и понятно: сухость и скупость его собственного почерка мало к тому располагали. Как человек он окажется не просто скуп и сух, но лишен и малой толики сострадания. В конце 80-х, выезжая на ул.Воровского в лакированной колымаге, член правления СП случайно собьет актера Гребенщикова из труппы Анатолия Васильева. Обделавшись со страха, он позорно сбежит с места аварии – оставив свою жертву умирать на асфальте. Несколько дней проведет на чужой даче, дрожа и скрываясь от закона. Но ветеранские заслуги зачтутся лихачу – его отпустят с миром в Штаты: таков уж двойной стандарт совковой юриспруденции!..
Итак, я был подходящим кандидатом на роль закланного тельца. Влиятельных московских марранов мало прельщала моя куцая родословная. Проявить национальную (читай: человеческую) солидарность, тем самым подвергнув себя риску атаки со стороны ксенофобов? Помилуйте, да ради кого! Если бы сынок чей, племянник на худой конец – тогда другой разговор… Это играло на руку охотнорядцам всех мастей, как скаженные горланившим «ату его!» при виде моей полнейшей незащищенности. Фанаберия не по рангу всем всегда выходила боком. Был бы я умней – вжал бы голову в плечи, завилял послушным кандибобером: а там, глядишь, и отыскались бы щедрые меценаты.
Взять, к примеру, ту же Бабушкину: ее идеал вожделенно воплотится в бесцветном студентике из школы-студии МХАТа. Тихое «кушать подано» галантно шаркающего по паркету блондинчика увенчает изысканный репертуар ее литфондовской кухоньки. Затем они разойдутся с формулировкой: «Ах, он оказался полным ничтожеством!» Нарожав от этого Молчалина детишек, она бросится в объятья к скрипачу из ансамбля «Виртуозы Москвы» и, забрюхатев от него тоже, сокрушительным ударом выбьет из французского правительства жилплощадь за свои заслуги матери-героини. «Это все, на что она оказалась способна!» – брюзгливо шваркнет ее разочарованная бабушка, встреченная мной случайно в славянском отделе «Художественной литературы»…
С Машиным отцом Юлием Бабушкиным, давно обзаведшимся новой семьей, мы виделись всего один раз. Поводом к этому послужила подвернувшаяся по блату халтура: райком заказал ему святочный сценарий, накарябать который в одиночку у гаражного пройдохи была кишка тонка.
– Неохота уступать эти две сотни кому-нибудь другому! -не обинуясь признался хитрован в джинсовом комбинезоне, угощая меня кофейком.
Но, усадив потенциального «зятька» за новогоднюю пьеску, он едва ли рассчитывал на душераздирающий миракль, неожиданно вышедший из-под моего пера. В силлабическом хороводе, в обнимку с томными ундинами, закружились злобные тролли; под расцвеченной огнями елкой пылающая саламандра догрызала горьковатый корень мандрагоры… Литагент по совместительству прочел и помрачнел. На этом наше сотрудничество резко застопорилось.
Под Новый год Бабушкиной подарили мохнатую собачонку. Чесоточная Дашка принадлежала к грозной породе мухоловов. Вместе с нашей однокурсницей Машей Черток мы отправились на Икшу – оттянуться на выходные. В загородном дачном корпусе Союза кинематографистов, дверь в дверь с самим Иннокентием Смоктуновским, зажиточная старушенция прикупила двухкомнатную квартирку.
Убедившись, что лыжные ботинки намертво закушены капканом креплений, я рысцой обследовал близлежащую деревеньку с ведовским названием Большая Черная. Не надеясь за мной угнаться, девчонки остались дома. Зато уж за теннисным столом веснушчатая Черток не преминула взять реванш: лихо чиркая ракеткой, она то и дело подначивала раззяву. Чувствовалось, что она мне внутренне симпатизирует, хотя не может игнорировать и жалобы Бабушкиной, сетовавшей на мой эгоизм и сумасбродство.
Под вечер к нам на огонек забрела колченогая схимница Нина Брагинская, переводчица Диона Хрисостома и прочих не менее древних греков. Моей краснощекой помпадурше она, кажется, приходилась двоюродной тетушкой. На меня ученый эллинист с самого начала косился осуждающе. Развлекая дам, я напряг память и изобразил пожилую еврейку, деловито стучащуюся в дом к соседу Иванову:
– Добгый вечег! Это вы достали из гечки моего сына Агкашеньку?
– Ну, я. А в чем, собственно, дело?
– А фугажечка где?!
Внимательно выслушав диалог, Брагинская разгневанно прошипела:
– Странный анекдот. Беспартийный какой-то. Один из тех, что распространяют по стране безнравственные ассимилянты!