Садовник судеб - Григорий МАРГОВСКИЙ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не может быть, чтобы Вы помнили это наизусть!
Другое дело Володя Мисюк: тольяттинский поклонник Рубцова в открытую саботировал лекции «Маши» – как называл он Зоркую за глаза, будучи ее ровесником. Каламбуря напропалую (дальше «клитора» и «менстры», извлеченных из имени Клитемнестры, обычно дело у него не шло), он не столько заигрывал с ней, сколько старался задеть. Но и для этого остряка-самоучки у гордой феминистки нашлась пара ласковых:
– Мисюк, – изрекла она однажды, – напрасно вы пыжитесь, голубчик. Да будет вам известно, я уже и без того вошла в историю литературы: сам Арсений Тарковский посвятил мне стихотворение!
Ко мне она поначалу относилась покровительственно. Еще во время вступительных экзаменов, когда я в полном неведении ежился на лавке под липой, возложила мне руку на плечо:
– Прошу любить и жаловать: Гриша Марговский, талантливый поэт и мой новый протеже!
Двойник Хемингуэя, к которому она при этом обращалась, седобородый фавн у нее на побегушках, стыдливо пряча за спиной пивную емкость, уважительно икнул в ответ (после я встречал его в ЦДЛ: лишившись работы, он окончательно спился и примкнул к лейб-гвардейским горлохватам). Вызывающая ее откровенность, помню, меня слегка покоробила: в провинции любые проявления национальной солидарности на тот момент еще весьма тщательно маскировались…
Предельно экономившая на интимной жизни бравая атаманша сумела в тот достопамятный год подчинить себе чуть ли не полинститута: по натиску она не уступала целой конной дивизии! Впрочем, когда я робко спросил ее совета, что целесообразней указать в графе «национальность», она не задумываясь отчеканила:
– В анкете для приемной комиссии лучше напишите «русский», во всех же прочих нет никаких причин скрывать правду.
Как-то я и Бабушкина, смывшись с диалектического материализма – единственно верного философского учения, озвученного хорошо поставленным баритоном Юрия Палыча Иванова[10], воодушевленно топали от метро по направлению к ее дому на Усиевича. Оживленно переговариваясь, мы уже предвкушали куда более приятное времяпрепровождение, нежели участие в занудных дебатах о Сосо Джугашвили и его казненных сподвижниках, как вдруг, откуда ни возьмись, оправдывая свою фамилию, нам ехидно преградила путь Мария Зоркая – в норковой шубенке, базедовы глаза навыкате:
– Атас, братцы-кролики! Кажется, вы вляпались по самые уши! Ладно уж, не пугайтесь, я не растреплю: могила! Но вы, Гриша, смотрите, не подкачайте: я ведь приняла вас на дневное по сугубо индивидуальному проекту!
Обе Маши понимающе хихикнули и разбежались. В короткой беседе незримо присутствовала тень пушкинской пиковой дамы: пожилая переводчица с болгарского слыла баснословно богатой.
– Как Крез! – подтверждая циркулировавшие слухи, алчно раздувала ноздри Машуня Жданова, племянница Зоркой, бледнее спирохеты.
Надо сказать, я и к этой Маше пытался подбивать клинья: просто так, для коллекции, повинуясь магнетизму имени… Ждановы обитали в районе «Университетской». Бесприданницей единственную дочь никак не назовешь: шикарный кооператив, престижное авто, дачка. Глава семьи, родной брат Зоркой, сумел выбиться в знатные архитекторы. Мать водилась с богемой, но и не только: ближайший ее дружбан, по виду стопроцентный семит, из осмотрительности представлявшийся шведом (он и впрямь чем-то смахивал на Карлсона, живущего на крыше), читал на ее кухне нараспев стихи Мандельштама, сокрушенно сетуя на свой неудавшийся брак.
Мать Ждановой внешне выглядела как минимум полукровкой. Она отреагировала на мое появление вполне позитивно: через одного своего шустрого знакомого организовала нам два билетика на вечер Александра Иванова, проходивший в здании Московского автодорожного института. Помню, как сам пародист, торопившийся на сцену, мимоходом облизнулся на квелое личико моей кокетливой спутницы. Меня оно тоже отчасти привлекало – но только когда бескровные уста хоть что-нибудь произносили: таким образом я оставался в курсе всех цэдээловских сплетен.
Дома у них я бывал раза два или три. Не то чтобы собирался посвататься, исключительно из любопытства. В последнее свое посещение отколол кунштюк в духе Остапа Бендера: стибрил из обложенного кафелем клозета небольшой латунный молоточек. Зачем? Для чего? Видимо, тоже для коллекции… Но клептомания безопасна только в сочетании с умелой конспирацией. Почтив меня ответным визитом, Жданова сходу опознала свою вещицу на полке:
– Откуда это у тебя? – пытливо сощурилась она.
– Не помню толком. Кажется, Хворостов где-то раздобыл.
– О, да твой сосед хозяйственный мужик: он обладает редкой способностью приобретать полезные вещицы!
Она продолжала насмешливо пялиться на меня со стула. Рассчитывая сгладить неловкость, я попытался за руки привлечь ее к себе, но острый каблук гостьи красноречиво уперся в остов кровати. А за окошком туманился одноразовый шприц Останкинской телебашни – за этот незаурядный проект отец ее был в свое время удостоен государственной премии…[11]
Идиотская эта история продолжала терзать мою нечистую совесть. На лекции по древнерусскому фольклору, воспользовавшись болезнью Бабушкиной, я сел рядом со Ждановой. Расчесанный на православный пробор Константин Кедров витийствовал взахлеб, шарлатански препарируя алфавиты разных племен и народов. Согласно его сомнительным выкладкам, славянский «аз» являлся ни чем иным как вочеловеченным ивритским «алефом». Библейская буква идеографически привязывалась им к образу парнокопытного. Нам предлагался сусальный миф об эволюции быка в человека. При этом общепризнанная историческая промежуточность греческой «альфы» деликатно замалчивалась (равно как исконная фамилия самого лектора – по рождению Бердичевского).
Эврика! Ничтоже сумняшеся, я решил запечатлеть его дерзкую гипотезу в проказливом экспромте. Последняя строфа звучала примерно так:
Мычит ветхозаветная скотина -
Как следует колом ее огрей!
Творение Кирилла-Константина,
Твой автор был не эллин, а…
Жданова просияла: моя язвительность ей явно импонировала. Некоторое время мы сидели молча. Повторяю, я к ней не то чтобы особенно вожделел. Просто мне не давал покоя бездарно позаимствованный мной латунный молоточек. И в какой-то момент, мечтая провалиться сквозь землю, я бессильно уронил голову ниц… Прощение снизошло незамедлительно: тайком ото всех она ободряюще сжала мою руку под партой.
Что было, то было, но вопрос в другом. Готов ли я сам выдать индульгенцию тому отпетому мошеннику, тому вороватому проходимцу, которым являлся в безоблачные времена своей юности? И разве мое тогдашнее авантюристское «эго» мне сегодняшнему не подпортило карму настолько, что какое бы то ни было реальное исправление, каббалистический «тиккун», представляется уже маловероятным?..
«Падший ангел» – недаром этим сакраментальным словосочетанием ласково увенчала меня Верка Цветкова. Участливая опекунша регулярно грозилась полушутя, подставляя щечку для дружеского поцелуя:
– Вот погоди, малость забуреешь – и курсе эдак на третьем я лично тобой займусь!
Пока же, суд да дело, она выступала в роли неутомимой сводни. Троих двадцатилетних бонвиванов – меня, слегка шепелявого армянского декадента Манука Жажояна и высокомерно гнусавящего немца из Архангельска Мишу Шульмана, младшего брата строгой критикессы (показателен тот факт, что все трое после летней сессии будут поставлены под ружье как по команде), Цветкова потащила на именины к своей подруге, гримерше с киностудии им. Горького. Волоокая евреечка вела себя гостеприимно, поила и кормила нас до отвала, расспрашивая о том, о сем, но при этом глаза коренной москвички выдавали глубокую разочарованность в сильном поле.
Куда большим задором отличалась простоволосая, с лазурными русалочьими зрачками, Наталья Силантьева, родом из Ульяновска (однажды, как ни странно, я повстречаю ее в Земле Обетованной – под фамилией Войтулевич-Манор, на сцене израильского театра «Гешер», в роли Настасьи Филипповны). На тот момент моя новая знакомая еще не перевелась на актерский в ГИТИС и продолжала корпеть над учебными сценариями. Возможно, по этой причине ей тогда и была интересна литературная публика. Впоследствии мы подружились, она участвовала в шумных посиделках у меня в общаге. А еще я ей читал свою раннюю поэму «Надежда Нежданова» – во время нашей неспешной прогулки по тихому кладбищу неподалеку от ВГИКа. Выслушав внимательно, она отметила у меня глубокое поэтическое дыхание, а затем, окинув взором покосившиеся надгробья, вдруг пронзительно спросила: не боюсь ли я смерти…
В театрально-киношной среде Верка чувствовала себя как рыба в воде. В тот вечер в ней самой проснулись режиссерские амбиции. Вот почему за столом я оказался локоток к локотку со стриженой под каре крашеной блондинкой, костюмершей из Детского музыкального театра. Звали ее Таня Левкина. После двух рюмашек мы уже нежничали с ней на мягкой софе, не обращая внимания на собутыльников, выкомаривавших рок-н-ролл на скользком паркете.